Факты нашей истории. Образ Ленина из воспоминаний эмигрантов – современников вождя


 

Георгий Соломон «Среди красных вождей. Лично пережитое и виденное на советской службе» (отрывок)

После долголетних размышлений я приступаю к своим воспоминаниям о моей советской службе.

Все то, что мне пришлось испытать и видеть в течение периода моей советской деятельности, мучило и угнетало меня все время прохождения ее и привело, в конце концов, к решению, что я не могу больше продолжать этот ужас, и 1-го августа 1923 года я подал в отставку. Но первое время я был далек от мысли выступать со своими воспоминаниями, — хотелось только уйти, не быть с «ними», забыть все это, как тяжелый кошмар.

…уйдя с советской службы, я, конечно, не мог не унести с собой чувства глубокой обиды, глубокого оскорбления моего простого человеческого достоинства…

Я был все время на весьма ответственных постах, а именно: сперва первым секретарем Берлинского посольства (во време­на Иоффе), затем консулом в Гамбурге, (и одновременно в Штеттине и Любек), затем заместителем народного комиссара внешней торговли в Москве, далее полномочным представителем Народного комиссариата внешней торговли в Ревеле (где я сменил Гуковского), и, наконец, директором «Аркоса» в Лондоне.

Таким образом, я много видел. Я знал многих известных деятелей большевизма со времен еще подпольных. И, само собою разумеется, вспоминая о тех или иных событиях, я не могу не говорить и об этих деятелях. А потому в этих воспоминаниях в последовательной связи выступят Ленин, Красин (мой друг с юных лет), Иоффе, Литвинов, Чичерин, Воровский, Луначарский, Шлихтер, Крестинский, Карахан, Зиновьев, Коллонтай, Копп, Радек, Елизаров, Клышко, Берзин, Квятковский, Половцева, Крысин и др.

Мы прибыли в Петербург около двух часов ночи. Улицы были пустынны, кое-где скупо освещены. Редкие прохожие робко жались к стенам домов. Извозчик, везший меня, на мои вопросы отвечал неохот­но и как-то пугливо.

На утро я поехал повидать Красина в его бюро.

— Зачем нелегкая принесла тебя сюда? — Таким вопросом, вместо дружеского приветствия встретил он мое появление в его кабинете.

И много грустного и тяжелого узнал я от него.

— Ты спрашиваешь, что это такое? Это, милый мой, ставка на немедленный социализм, то есть, утопия, доведенная до геркулесовых столбов глупости! Нет, ты подумай только, они все с ума сошли с Лениным вместе! Забыто все, что проповедовали социал-демократы, забыты законы естественной эволюции, забыты все наши нападки и предостережения от попыток творить социалистические эксперименты в современных условиях, наши указания об опасности их для народа, все, все забыто! Людьми овладело форменное безумие: ломают все, все реквизируют, а товары гниют, промышленность останавливается, на заводах царят комитеты из невежественных рабочих, которые, ничего не понимая, решают все технические, экономические и чёрт знает какие вопросы! А Ленин… да, впрочем, ты увидишь его: он стал совсем невменяем, это один сплошной бред! И это ставка не только на социализм в России, нет, но и на мировую революцию под тем же углом социализма! Ну, остальные, которые около него, ходят перед ним на задних лапках, слова поперек не смеют сказать и, в сущ­ности, мы дожили до самого форменного самодержавия…

Следующее мое свидание было с Лениным и другими моими старыми товарищами в Смольном институте, месте, где тогда происходили заседания Совета Народных Комиссаров.

Беседа с Лениным произвела на меня самое удручающее впечатление. Это был сплошной максималистский бред.

— Скажите мне, Владимир Ильич, как старому товарищу, — сказал я, — что тут делается? Неужели это ставка на социализм, на остров «Утопия», только в колоссальном размере? Я ничего не понимаю…

— Никакого острова «Утопия» здесь нет, — резко ответил он тоном очень властным. — Дело идет о создании социалистического государства… Отныне Россия будет первым государством с осуществленным в ней социалистическим строем… А!.. вы пожимаете плечами! Ну, так вот, удивляйтесь еще больше! Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции...

Я невольно улыбнулся. Он скосил на меня свои маленькие узкие глаза монгольского типа с горевшим в них злым ироническим огоньком и сказал:

— А вы улыбаетесь! Дескать, все это бесплодные фантазии. Я знаю, что вы можете сказать, знаю весь арсенал тех трафаретных, избитых, якобы, марксистских, а, в сущности, буржуазно-меньшевистских ненужностей, от которых вы не в силах отойти даже на расстояние куриного носа… Впрочем, — прервал он вдруг самого себя, — мне товарищ Воровский писал о ваших беседах с ним в Стокгольме, о том, что вы назвали все это фантазиями и прочее.

— Нет, нет, мы уже прошли мимо всего этого, все это осталось позади… Это чисто марксистское миндальничанье! Мы отбросили все это, как неизбежные детские болезни, который переживает и общество, и класс, и с которыми они расстаются, видя на горизонте новую зарю… И не думайте мне возражать! — вскрикнул он, замахав на меня руками. — Это ни к чему! Меня, вам и Красину с его постепенством или, что то же самое, с его «естественной эволюцией», господа хорошие, не переубедить! Мы забираем и заберем как можно левее!!.

Улучив минуту, когда он на миг смолк, точно захлебнувшись своими собственными словами, я поспешил возразить ему:

— Все это очень хорошо. Допустим, что вы дой­дете до самого, что называется, левейшего угла… Но вы забываете закон реакции, этот чисто механически закон… Ведь вы откатитесь по этому закону чёрт его знает куда!..

— И прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно, пусть так, но в таком случае, это говорит за то, что надо еще левее забирать! Это вода на мою же мельницу!..

Среди этой беседы я упомянул о предстоявшем созыве Учредительного Собрания. Он хитро прищурил свои маленькие глазки, лукаво посмотрел на меня и как-то задорно свистнул:

— Ну, знаете, это тема такая, что я сейчас не хочу еще говорить о ней… Скажу только, что «учредилка» — это тоже старая сказка, с которой вы зря носитесь. Мы, в сущности, прошли уже мимо этого этапа… Ну, да впрочем, посмотрим… Мы обещали… а там посмотрим… посмотрим… Во всяком случае, никакие «учредилки» не вышибут нас с нашей позиции. Нет!.

Беседа наша затянулась. Я не буду воспроизводить ее целиком, а только даю легкий абрис ее.

— Так вот, — закончил Ленин, идите к нам и с нами, и вы, и Никитич (Красин). И не нам, старым революционерам, бояться и этого эксперимента, и закона реакции. Мы будем бороться также и с ним, с этим законом!.. — И мы победим! Мы всколыхнем весь мир… За нами пролетариат!.. — закончил он, как на митинге.

Мы расстались. Затем тут же я повидался со старыми товарищами — Луначарским, Елизаровым (мужем сестры Ленина), Шлихтером, Коллонтай, Бонч-Бруевичем и др. Из разговоров со всеми ими, за исключением Елизарова, я убедился, что все они, искренно или неискренно, прочно стали на платформу «социалистической России», как базы и средства для создания «мировой социалистической революции». И все они боялись слово пикнуть перед Лениным.

Один только мой старый друг, Марк Тимофеевич Елизаров, стоял особняком.

— Что, небось, Володя (Ленин) загонял вас своей мировой революцией? — сказал он мне. — Чёрт знает что такое!.. Ведь умный человек, а такую чушь порет!.. Чертям тошно!

— А вы что тут делаете, Марк Тимофеевич? — спросил я, зная, что он человек очень рассудительный, не склонный к утопиям.

— Да вот, — как-то сконфуженно ответил он, — Володя и Аня (его жена, сестра Ленина) уговорили меня… попросту заставили… Я у них министром путей сообщения, то есть, Народным Комиссаром Путей Сообщения, — поправился он… Не думайте, что я своей охотой залез туда: заставили… Ну, да это ненадолго, уйду я от них. У меня свое дело, страховое, тут я готов работать… А весь этот Совнарком с его бреднями о мировой социалистической революции… да ну его к бесу!.. — и он сердито отмахнулся.

…даже близкий Ленину по семейным связям, Елизаров, который сокрушенно говорил мне:

— Посмотрите на них: разве это правительство?.. Это просто случайные налетчики, захватили Россию и сами не знают, что с ней делать… Вот теперь — ломать, так уж ломать все! И Володя теперь лелеет мечту свести на нет и Учредительное Собрание! Он называет эту заветную мечту всех революционеров просто «благоглупостью», от которой мы, дескать, ушли далеко… И вот, помяните мое слово, они так или иначе, а покончат с этой идеей, и таким образом, тот голос народа, о котором мы все с детства мечтали, так никогда и не будет услышан… И что будет с Россией, сам черт не разберет!.. Нет, я уйду от них, ну, их к бесу!..

Тут он сообщил мне, что, как он слышал от Ленина, похоронить Учредительное Собрание должен будет некто Урицкий, которого я совершенно не знал, но с которым мне вскоре пришлось познакомиться при весьма противных для меня обстоятельствах…

Итак, я решил возвратиться в Стокгольм и, с благословения Ленина, начать там организовать торговлю нашими винными запасами. Мне пришлось еще раза три беседовать на эту тему с Лениным. Все было условлено, налажено, и я распростился с ним.Нужно было получить заграничный паспорт.

Меня направили к заведовавшему тогда этим делом Урицкому.

 

Мы подошли к невысокого роста человеку с маленькими неприятными глазками.

— Товарищ Урицкий, — обратился к нему Бонч-Бруевич, — позвольте вас познакомить… товарищ Соломон…

Урицкий оглядел меня недружелюбным колючим взглядом.

— А, товарищ Соломон… Я уже имею понятие о нем, — небрежно обратился он к Бонч-Бруевичу, — имею понятие… Вы прибыли из Стокгольма? — спросил он, повернувшись ко мне. — Не так ли?.. Я все знаю…

Бонч-Бруевич изложил ему, в чем дело, упомянул о вине, решении Ленина… Урицкий нетерпеливо слушал его, все время враждебно поглядывая на меня.

—— Так, так, — поддакивал он Бонч-Бруевичу, — так, так… понимаю… — И вдруг, резко повернувшись ко мне, в упор бросил: — Знаю я все эти штуки… знаю… и я вам не дам разрешения на выезд за границу… не дам! — как-то взвизгнул он.

— То есть, как это вы не дадите мне разрешения? — в сильном изумлении спросил я.

— Так и не дам! — повторил он крикливо. — Я вас слишком хорошо знаю, и мы вас из России не выпустим!.. У меня есть сведения, что вы действуете в интересах немцев…

Тут произошла безобразная сцена. Я вышел из себя. Стал кричать на него. Ко мне бросились А. М. Коллонтай, Елизаров и др. и стали меня успокаивать. Другие в чем-то убеждали Урицкого… Словом, произошел форменный скандал.

Я кричал:

— Позовите мне сию же минуту сюда Ильича… Ильича…

Укажу на то, что вся эта сцена разыгралась в большом зале Смольного института, находившемся перед помещением, где происходили заседания Совнаркома и где находился кабинет Ленина.

Около меня метались разные товарищи, старались успокоить меня… Бонч-Бруевич побежал к Ленину, все ему рассказал. Вышел Ленин. Он подошел ко мне и стал расспрашивать, в чем дело? Путаясь и сбиваясь, я ему рассказал. Он подозвал Урицкого.

— Вот что, товарищ Урицкий, — сказал он, — если вы имеете какие-нибудь данные подозревать товарища Соломона, но серьезные данные, а не взгляд и нечто, так изложите ваши основания. А так, ни с того ни с сего, заводить всю эту истерику не годится… Изложите, мы рассмотрим в Совнарком… Ну-с…

— Я базируюсь, — начал Урицкий, — на вполне определенном мнении нашего уважаемого товарища Воровского…

— А, что там «базируюсь», — резко прервал его Ленин. — Какие такие мнения «уважаемых» товарищей и прочее? Нужны объективные факты. А так, ни с того ни с сего, здорово живешь, опорочивать старого и тоже уважаемого товарища, это не дело… Вы его не знаете, товарища Соломона, а мы все давно его знаем… Ну, да мне некогда, сейчас заседание Совнаркома. — И Ленин торопливо убежал к себе.

Скажу правду, что только в Торнео, сидя в санях, чтобы ехать в Швецию на станцию Хапаранта (рельсового соединения тогда еще не было), я несколько пришел в себя, ибо, пока я был в пределах Финляндии, находившейся еще в руках большевиков, я все время боялся, что вот-вот по телеграфу меня остановят и вернут обратно.

Как и понятно читателю из вышеизложенного, мои впечатления были в высокой степени мрачны. Не менее мрачен был взгляда Красина, как на настоящее, так и на будущее. Мы оба хорошо знали лиц, ставших у власти, знали их еще со времени подполья, со многими мы были близки, с некоторыми дружны. И вот, оценивая их, как практических государственных деятелей, учитывая их шаги, их идеи, учитывая этот новый курс, ставку на социализм, на мировую революцию, в жертву которой должны были быть, по плану Ленина, принесены все национальные русские интересы, мы в будущем не предвидели, чтобы они сами и люди их школы могли дать России что-нибудь положительное. Мы отдавали себе ясный отчет в том, что на Россию, на народ, на нашу демократию Ленин и иже с ним смотрят только как на какую-то пробирку, в которой они проделывают социальный опыт, не дорожа ее содержимым и имея в виду, хотя бы даже и изломав ее вдребезги, повторить этот же эксперимент в мировом масштабе. Мы ясно понимали, что Россия и ее народ — это в глазах большевиков только определенная база, на которой они могут держаться и, эксплуатируя и истощая которую, они могут получать средства для попыток организации мировой революции. И притом эти люди, оперируя на искажении учения Маркса, строили на нем основание своих фантастических экспериментов, не считаясь с живыми людьми, с их страданиями, принося их в жертву своим утопическим стремлениям… Мы понимали, что перед Россией и ее народом, перед всей русской демократией стоит нечто фатальное, его же не минуешь, море крови, войны, несчастья, страдания… Было поистине страшно. И мы понимали, что, как мы это называли, «сумасшествие», охватившее наших экспериментаторов, есть явление, с которым следует бороться всеми мерами, не щадя ничего.

Георгий Соломон, Париж, 1930

В августе 1923 года стал невозвращенцем

 

 

 

Евсей Сталинский (1880-1952)

«Десять лет» (отрывок)

В большевизме, как движении, несомненно отразились русские национальные черты, в нем воплотился дух разрушения, гнев, ненависть, накоплявшиеся в народе под придавившей его каменной плитой самодержавия. Но коммунизм, как учение, как программа, был абсолютно чужд России и революции. Ленин ставил своей партии задачи, совершенно не вытекавшие из внутреннего содержания русской революции и с ней не связанные. Да это было ему неинтересно. Его планы были не национальные, а мировые. По его схеме русская революция должна была послужить лишь рычагом, при помощи которого можно было бы опрокинуть здание капиталистического мира. И только в этом заключалось для него все ее значение. И только в этом и была вся суть большевизма. Когда выяснилось, что рычаг ничего не опрокинул, в большевизме сломилась его внутренняя пружина, и он обездушился. Большевистское отступление означало поражение коммунизма, крах коммунистического опыта над Россией и русским народом. Но по мере того, как оно продолжается и ширится, выявляются все более истинные размеры поражения и его последствия. По мере того, как большевизм отступает, высвобождаются постепенно внутренние силы страны. По мере того, как Россия оживает, жизнь вступает в свои права и русская революция вопреки всем усилиям большевиков начинает выявлять свое истинное содержание, которое они сознательно игнорировали и не хотели учитывать. В русской жизни все более создаются предпосылки, непримиримые ни с тем, что большевики провозглашают, ни с тем, к чему они стремятся. Все экономическое и социальное развитие страны ускоряющимся темпом идет как раз в обратном направлении.

Большевистская диктатура сохраняется, но она бессильна выполнять то назначение, ради которого она создавалась. Наталкиваясь на могучее противодействие жизни, она принуждена склоняться перед ее требованиями. Она все менее может что-либо регулировать и, наоборот, сама подвергается все более жесткому регулированию. Большевистские кормчие еще стоят у рулевого колеса, но передаточная цепь между колесом и рулем почти перестала ходить.

И в то же время у диктатуры нет более цели, которой можно было бы ее оправдать. Она сохраняет весь грозный аппарат власти, заграждая по-прежнему народу дорогу к свободе и самодеятельности, но работает все более впустую. Ее оправдание было только в мировой революции, а раз нет мировой революции, то уже не остается ничего, что могло бы послужить для нее более или менее прочным базисом.

Всякая диктаторская власть, какую бы форму она не принимала, может существовать, либо опираясь на тот или иной класс, интересы которого она выражает и политическое господство которого она осуществляет, либо имея под собою фундамент исторических традиций: монархия; империя. Но большевистская диктатура не выражает интересов классов или значительных групп населения, она выражает лишь интересы большевистской партии и охраняет лишь ее монопольное властвование. И у нее уже во всяком случае нет исторических традиций, ореол которых ослеплял бы массы. Такое поистине парадоксальное положение не может длиться без конца в стране, в которой возобновляются глубокие, внутренние жизненные процессы с их непреложными законами. Вот почему большевистская диктатура так или иначе будет изжита, подкапываемая и расшатываемая нарастающей силой этих процессов. Пусть даже гнет ее ужаснее царского, все дело в том, что он не вытекает из внутреннего служения общества, а потому и не так страшен. Большевизм останется лишь фазисом, пусть длительным, русской революции, которая пойдет к своему завершению не под знаком октября, противоречащим ее сущности, а путями, которые февраль самим фактом своим проложил в будущее.

И пусть не пугают паникеры слева или фантасты справа призраками бонапартизма или реставрации. Плуг революции настолько глубоко взрыл русскую почву, что на ней не могут быстро вырастать силы, способные стать опорой для режимов насилия и своевластия. И не трудовые массы России, разбившие вдребезги здание самодержавия и весь тяжелый социальный уклад, которому он, служил олицетворением, подставят добровольно свою шею под ярмо нового деспотизма. В феврале вместе с падением царизма исчез строй неравенства, строй сословного общества, уходивший корнями в древний вотчинный период, исчезло все, что на этот строй опиралось, и Россия стала великой трудовой страной.

Евсей Сталинский, критик, эмигрант с 1920 года.

«Десять лет» напечатана в журнале «Воля России» (1927, №3)