Элитность начитанности. Торнтон Уайлдер. День восьмой


          Летом 1902 года Джон Баррингтон Эшли из города Коултауна, центра небольшого углепромышленного района в южной части штата Иллинойс, предстал перед судом по обвинению в убийстве Брекенриджа Лансинга, жителя того же города. Он был признан виновным и приговорен к смертной казни. Пять суток спустя, в ночь на вторник 22 июля, он бежал из-под стражи по дороге к месту исполнения приговора.

 Таково было «дело Эшли» — «Угольщицкое дело», как его прозвали, — вызвавшее немало толков, возмущения и насмешек по всему Среднему Западу. В том, что Эшли — намеренно или случайно — застрелил Лансинга, ни у кого сомнений не возникало, но всем ясно было, что процесс велся из рук вон плохо: выживший из ума судья, несостоятельная защита, пристрастный совет присяжных. А когда в довершение всего осужденный убийца бежал из вагона, где его охраняли пятеро конвойных, и словно испарился — в кандалах, наголо обритый, в арестантской одежде, — тут уж посмешищем сделался самый штат Иллинойс. А спустя пять лет прокуратура штата в Спрингфилде заявила о раскрытии новых обстоятельств, полностью устанавливающих невиновность Эшли.

Итак, допущена была судебная ошибка при разборе не особо значительного дела в небольшом среднезападном городке.

Эшли послал Лансингу пулю в затылок, когда они оба, как обычно по воскресеньям, упражнялись в стрельбе из ружья на дворе Лансинговского дома. Даже защита не пыталась утверждать, будто трагедия произошла по случайной причине технического характера. Ружье было несколько раз испытано перед присяжными и оказалось в совершенной исправности. Эшли издавна пользовался славой первоклассного стрелка. В момент убийства Лансинг стоял слева от Эшли и на пять шагов впереди. Несколько удивительным было то, что пуля пробила череп Лансинга около левого уха, но сошлись на версии, что он повернул голову, прислушиваясь к веселому шуму, доносившемуся из-за ограды Мемориального парка, где компания молодежи устроила пикник. Эшли с начала и до конца утверждал одно: не убивал и не помышлял убивать, — хотя смехотворность этого утверждения была очевидна. Единственными свидетелями были жены обвиняемого и убитого. Они, сидя неподалеку в тени орешника, приготовляли лимонад. Обе показали, что слышали только один выстрел. Процесс затянулся сверх меры, так как члены суда по очереди болели, а кто-то из присяжных даже умер. Репортеры отмечали частый смех в зале, тормозивший ход заседаний, — словно бес несуразицы витал под сводами здания. То проскользнет нелепая оговорка в чьей-нибудь речи. То перепутают имена свидетелей. А то вдруг у судьи Криттендена сломался молоток в руках. «Веселенький процесс», — как выразился репортер Сент-Луисской газеты.

Больше всего возмущения вызвало то, что суд так и не сумел установить мотив преступления. Прокурор выдвигал много мотивов, но ни одного убедительного. Эшли убил Лансинга потому, что Эшли был влюблен в Лансингову жену, и присяжные вынесли ему смертный приговор решительно и единодушно, «с беспардонным хладнокровием», как писала одна газета в Чикаго. Обращение старого судьи Кристендена к присяжным прозвучало сугубо торжественно: он призывал их — вроде бы не без некоторого нажима — свершить свой священный долг, что они и сделали. Иногородние репортеры восприняли процесс как комедию, и он скоро стал притчей во языцех по всей долине Миссисипи. Защита негодовала, газеты издевались, телеграммы дождем сыпались на губернаторский особняк в Спрингфилде, а Коултаун оставался при своем мнении. Об интимных отношениях между Джоном Эшли и Юстэйсией Лансинг молчали не из рыцарского желания оберечь доброе имя дамы; нет, тут действовали более веские причины. Никто не рискнул произнести вслух обличающие слова, потому что никто не мог подкрепить их ни малейшим доказательством. Просто из сплетни выкристаллизовалась уверенность, как из предрассудка выкристаллизовывается порой самоочевидная истина.

И вот, когда страсти разгорелись вовсю, Джон Эшли бежал из-под стражи. В побеге преступника всегда усматривают косвенное признание вины, и потому вопрос о мотивах отошел на второй план.

Возможно, вердикт присяжных был бы не так суров, если бы Эшли по-иному держался на суде. Он не обнаруживал и тени страха. Он не тешил публику увлекательным спектаклем нарастающего раскаяния и ужаса. Он сидел и слушал со спокойным вниманием, будто ждал, что в конце затянувшейся судебной процедуры выяснится небезынтересный для него вопрос — кто же все-таки убил Брекенриджа Лансинга.

Это не особо значительное дело в небольшом городке южной части Иллинойса забылось бы еще скорей, если бы не загадочные обстоятельства побега осужденного. Сам он и пальцем не шевельнул. Освобождение пришло извне. Шесть человек в форме железнодорожников, с лицами, вычерненными жженой пробкой, проникли в запертый вагон. Они разбили висячий фонарь, без единого выстрела и без единого слова справились с конвойными и вынесли арестанта из поезда. Кто были эти люди, рисковавшие своей жизнью ради спасения жизни Джона Эшли? Платные наемники? Миссис Эшли на все расспросы представителей прокуратуры штата и взбешенной своим посрамлением полиции твердила, что ей ничего не известно. Все в этом освобождении казалось сверхъестественным: решительность освободителей, их ловкость, точность, но более всего — полная тишине, в которой они действовали, и отсутствие у них оружия. Было тут что-то жуткое, что-то непостижимое.

Процесс Джона Эшли сделал посмешищем штат Иллинойс.

Утром 26 июля Роджер уехал в Чикаго. Он не счел нужным обсудить с матерью принятое решение. Отношения матери с дочерьми были точно мирный ландшафт, холодноватый и ясный; отношения матери с сыном — как тот же ландшафт, но в бурю.

Постоянно слыша, что профессия журналиста самая важная в мире, Роджер решил вникнуть глубже в ее суть и особенности. Ему пока непонятно было, откуда у репортеров это презрение ко всем делам человеческим и ко всем людям, не принадлежащим к их тесному кругу. Непонятно было, отчего, видя процветающую везде коррупцию, они не спешат разоблачать ее в своих заметках. Как-то вечером, возвратясь домой, Спайдер положил перед Роджером большой конверт. В нем оказалась куча газетных вырезок, относящихся к процессу Эшли — Лансинга. В доме Эшли во время суда газет не читали. Роджер по нескольку раз перечел все эти статьи и отчеты. Его поразило то, как верно и обстоятельно описывался ход судебного разбирательства и какими слабыми и расплывчатыми были редакционные комментарии, даже те, где сурово критиковался и приговор, и само ведение дела. Долго он бродил в эту ночь по набережной озера Мичиган и в конце концов принял торжественное решение: он будет журналистом.

Лишь годы спустя Роджер сумел оценить в полной мере, сколь многим он был обязан обитателям верхнего этажа «Карр-Бингема»; ведь это они приобщили его к газетному делу, к оперному искусству, к дьявольским ухищрениям словесной полемики, без которой, однако, всякое образование остается неполным, — иными словами, к чтению книг.

До чтения они были великие охотники, читали, когда только позволяло время. В верхнем этаже «Карр-Бингема» повсюду валялись книги — под кроватями, на шкафах, в уборной, в чулане для тряпок и веников. Большей частью это были издания карманного — скорей, даже кармашкового — формата, в обложках из рыхлой синей бумаги или в переплетах под кожу. На них стояли заглавия вроде «Перлы мудрости полковника Роберта Дж.Ингерсолла», «Из великих мыслей Платона», «Избранные страницы Казановы», «Ницше о суеверии», «Толстой об искусстве», «Сокровища наследия Гете», «Сокровища наследия Вольтера», «Конфуций о Центре истины».

        Все это Роджер перечитал. Как уже было сказано, он пришел в мир книг с черного хода. Попробовал он наведаться в публичную библиотеку, но там ему не понравилось. Он сделался завсегдатаем букинистических магазинов. Поиски книг стали для него самыми увлекательными приключениями. Но о своих находках и о своих неудачах он не рассказывал никому.

Еще до своего решения стать журналистом Роджер узнал об одной из неоценимых выгод этой профессии — газетчики иногда получают бесплатные билеты в театр. Как-то раз сосед-репортер дал ему такой билет в оперу. Попал он на «Фиделио». Спектакль его ошеломил.

Он стал упрашивать своих новых друзей подыскать ему место в газете. Его пристроили для начала рассыльным, «марашкой» на местном жаргоне. Теперь он всегда ходил перемазанный типографской краской. Он оглох от грохота печатных машин. Целый день он носился по лабиринту узких железных лестниц — то спешил с материалом от репортеров к редакторам, то спешил с материалом от редакторов к наборщикам. Он скоро научился угадывать, что кому нужно, прежде чем ему говорили хоть слово; он предупреждал заторы, смягчал неизбежные трудности. Его имя звенело во всех концах: «Трент! Трент! Куда запропастился этот Трент?», «Трент, ну-ка, эти гранки вниз, да поживее!» Репортер, не поспевавший закончить один отчет, совал Роджеру свои заметки для следующего: «На, приведи в человеческий вид! Помни: главное — КТО, ЧТО, КОГДА, ГДЕ». Он ждал своего часа — и этот час настал. В редакцию сообщили, что у извозчичьего двора Хеффернона мужчина задушил женщину, а ни одного репортера не оказалось на месте. «Трент, бегом туда, и чтоб был отчет! Живо!» За этим случаем представился другой, потом третий. К концу августа 1903 года он уже числился репортером. Пошел второй год его жизни в Чикаго. Ему было восемнадцать лет и восемь месяцев.

Наконец-то он не просто исполнял свои обязанности и удовлетворял свое любопытство — он делал дело. Его облик провинциального юнца позволял ему бывать там, откуда человека постарше и посолидней тотчас же выгнали бы. Он простаивал в задних рядах на закрытых политических митингах; он умел шмыгнуть мимо сторожей в помещение, где тренировались чемпионы бокса; он однажды прошел служебным ходом в ту больницу и получил от умирающего важное признание. Не раз ему удавалось, опередив полицию, проинтервьюировать вдов, еще не знавших о гибели своих мужей. Он набросал в свой блокнот описание зала ресторана «Олимпия» во время банкета греческих патриотов, когда гости со всеми признаками пищевого отравления валялись на полу, точно вороха цветного тряпья. Спустя еще немного времени он начал писать статьи и очерки специального характера; многие из них становились, что называется, «изюминкой» номера. «Чикагцы, берегите свое побережье!», «Мы должны лучше знать своих братьев поляков», «Черный рынок на Висконсин-авеню!», «Мы должны лучше знать своих братьев китайцев». Под всем этим стояла подпись «ТРЕНТ». На доске заданий стали появляться записи типа: «Т.Ф. — 500 сл. к пятнице. — Интересы женщин». Главного редактора статьи Роджера повергали в смущение; многие из них он отклонял, полагая, что они вряд ли заинтересуют читателя, а в иных случаях могут оскорбить читательские чувства. Когда редактор сменился, Роджер представил отклоненные статьи снова. Он создавал журналистику нового типа. Читатели стали вырезать его статьи и наклеивать в альбомы; редакцию осаждали просьбами выслать старые номера. При этом каждый раз Роджеру выплачивалась премия в двадцать пять центов.

В отделе городской хроники у Роджера был свой стол, колченогий и весь покрытый чернильными пятнами, но он редко сидел за этим столом. О нем ходили самые разные слухи — то будто он сын опасного преступника (впрочем, это считали досужими сплетнями завистников), то будто ему еще нет и двадцати лет, что уж вовсе казалось какой-то несусветицей. Большинство, однако, сходилось на том, что он — юноша из хорошей чикагской семьи, успевший самостоятельно многого достичь в жизни. Живет он в старинной усадьбе, не то в Уиннетке, не то в Ивенстоне, со множеством родственников и домашних животных. Так или иначе, Роджер приобрел довольно обширные знакомства среди «людей дела», называвших его обычно так: «Тот самый малый, что пишет в газетах те самые статьи». Немало нажил он и врагов, особенно в спортивных и политических кругах, не раз случалось ему защищаться и от кулачной расправы. Но все это шло словно где-то в стороне от той серьезной журналистской работы, представление о которой постепенно складывалось у Роджера. Он верил, что сумеет положить начало журналистике особого рода, какой раньше не бывало. И он не торопился. Своих «изюминок» он всерьез не принимал. К тому же он сознавал, что они хромают по части грамматики и правописания. Он предусмотрительно показывал каждый очерк или статью старому мистеру Бранту, и тот, надвинув на глаза свой неизменный зеленый козырек, приводил все в годный для печати вид. А Роджер потом внимательно изучал и переваривал каждую правку, сделанную мистером Брантом. Имя «Трент» уже начало славиться в Чикаго; те, кто никогда не стремятся к славе, не сразу распознают ее, когда она к ним приходит, а распознав, зачастую не знают, что с нею делать. Роджер считал по-прежнему, что пишет исключительно ради денег.

За весну 1904 года лицо у Роджера вытянулось, взгляд стал более острым, в голосе появились басовитые нотки. Тучи, омрачавшие его внутренний мир, понемногу рассеивались, он научился смеяться. Все его движения отличались легкостью и быстротой; он носился по городу из конца в конец, точно у него были крылья на ногах.

Большую часть своих дней и ночей репортеры проводили в пивной немца Краусса на Уэллс-стрит, находившейся примерно на равном расстоянии от редакций, где работало большинство из них. Там писались заметки, там шла карточная игра, растягиваясь порой на недели, а то и на месяцы, там оспаривали друг у друга славу наиболее остроумного собеседника. Роджер скоро перерос их остроумие, но беседы их были ему нужны. Эти беседы не отличались ни содержательностью, ни тонкостью психологических наблюдений, но они обогащали его словарь. Разговор обычно вертелся вокруг выпивки (в голове муть после вчерашнего перебора), женщин (жадны, воображают о себе невесть что, ох, и разделал же их Шопенгауэр), политики (что творится в муниципалитете, водят население за нос), редакторов (такому долго не уцелеть — слетит), литературы (Омар Хайям — нет и не было поэта лучше), философии (полковник Роберт Дж.Ингерсолл — столп оной), чикагских богатеев (посади свинью за стол, она и ноги на стол), религии (балаган, опиум для народа).

Первое время собратья просто не желали замечать его рост как журналиста. Провинциальный юнец, невежественный, безграмотный — откуда вдруг такие успехи? Пошла молва, что за него пишет кто-то другой, может быть даже не одна «кто-то». Но к июню 1904 года безосновательность таких утверждений сделалась очевидной. И тогда снисходительное третирование перешло в острую неприязнь. Дважды Роджер припер к стене очередного противника и потребовал, чтобы тот взял обратно сказанные слова. Кончилось тем, что у Краусса к нему перестали относиться как к своему.

Долготерпение Роджера объяснялось, кроме прочего, тем, что он упорно искал ответа на вопрос: почему все мы поступаем именно так, как поступаем, — все, неудачники и счастливчики, агрессоры и покорные жертвы? Он не мог отделаться от пугающей мысли, что представление человека об истине — всего лишь крохотное окошечко в крохотном домике. Так стоило ли принимать близко к сердцу какие-то личные обиды, отвлекаясь от решения важных проблем бытия?

Фото - из музейного архива писателя