Блиц-эпиграмма или эпиграмматическая сказка? Часть 1


Эпиграмма родилась в Древней Греции приблизительно две тысячи восемьсот лет назад. Литературным жанром она стала не сразу, о чем речь впереди, но когда прочно утвердилась в литературе, то значимость ее возросла настолько, что и за пределами этого жанра любая острота, причем даже в прозаическом изложении, получила в новое время почетное право называться эпиграммой.

Сегодня в мире преобладает сатирическая эпиграмма. В античности же это ее качество проявилось как результат длительного развития. Там ей сначала отводилась роль посредницы между простыми смертными и обитателями Пинда. Эпиграмма представляла собой посвятительную надпись на треножнике, на щите, на вазе или на другой утвари богу-покровителю (эпиграмма в переводе с греческого и означает «надпись»). В дальнейшем прибавилась разновидность эпиграммы – эпитафия, то есть надгробная надпись, сообщавшая, как и теперь, краткие сведения об усопшем человеке.

Чем короче был текст, тем легче труд резчика, который работал на твердом материале, в основном на камне. Поскольку надпись служила только для того, чтобы обессмертить факт приношения, то она заключала сухую бесстрастную информацию, и не более. Мало-помалу в ней стихийно начали появляться строки, согретые чувством любви, в эпитафии – чувством скорби. Пробуждение эмоций, а вместе с ними и художественных черт позволило эпиграмме в VII-VI веках до н.э. перейти с мемориального предмета на свиток и встать в ряд с другими лирическими жанрами литературы.

Изменение статуса обогатило эпиграмму новым содержанием. Ее темой стали мимолетные философские размышления о мире и сам предметный мир во всем его многообразии. Теперь поэту представлялась возможность выразить в эпиграмме любую мысль; любую, но традиционно только одну, и эту одну-единственную мысль по канону он обязан был завершить оригинально. Своеобразная, неожиданная развязка стихотворения, называющаяся по-латински клаузулой, у французов – пуантом, а в нашем обиходе – солью эпиграммы, составляет ее душу. Любопытное наблюдение сделал английский поэт XIX века Колридж:

Для эпиграммы нужна быстролетность.

Плоть ее – краткость, душа – искрометность.

По мере того как эпиграмма стала окрашиваться в сатирические тона, роль пуанта возрастала. А сатирические тона в ней улавливаются уже в VII веке до н.э.

Но эпиграмматический смех в полный голос зазвучал лишь на рубеже новой эры, чему способствовали особые обстоятельства: разложение рабовладельческого строя и падение нравов, вызывавшее негодование и сарказм художников.

Попав из Греции в Древний Рим, эпиграмма расцвела в устах гениального Марциала, который творил в «вечном городе», начиная с последних лет правления Нерона до смерти императора Домициана (96 г.), и создал там около полутора тысяч наполненных горькой правдой зарисовок из жизни агонизирующей империи.

В то время как античная городская цивилизация изживала себя, а роль культурно-просветительских центров в известной мере начали играть христианская церковь и монастыри, сатирические эпиграммы сошли на нет. Вновь наибольшее распространение получили эпиграммы посвятительные, и прежде всего христианские. Как видим, путь эпиграммы к своему классическому облику был извилист.

Сатирическую эпиграмму вернули к жизни писатели европейского Возрождения. Гуманисты великой эпохи сначала сочиняли эпиграммы по канонам, выработанным в античности. Образцом им служили греки, в частности сатирик I века Лукиллий, и древнеримские поэты Катулл, Марциал и Авсоний. До XVI века эпиграммы в основном писали по-латыни, а с XVI века появляются острые стихотворные мысли на современных европейских языках: итальянском, французском, испанском, английском, польском.

С некоторым опозданием эпиграмма становится популярной и в России. Почва для нее была подготовлена фольклором и всем предшествующим развитием литературы. У нас сатирическая фольклорная традиция на редкость разнообразна и по жанрам, и по сюжетам. Наряду со сценкой-позорищем (что в древности означало театральное представление), с острым словцом, с потешкой, с шуточной песенкой бытовали колкие пословицы и прибаутки, такие, как: «Хлеба ни куска, а платья ни лоскутка», «Аптека улечит на полвека». Что же касается сюжетов, то отголоски многовекового поношения дворянства и духовенства, неунимающаяся издевка над отдельными пороками искрятся в раешных стихах посадского люда, например: «И садится рак, // печатной дьяк, // на ременчатой стул, // чтобы чорт не сдул» («Повесть о Ерше») или «Радуйся, что у тебя бороденка выросла, //а ума не вынесла!» («Сказание о попе Саве и о великой его славе»).

На раннем этапе развития фольклор в России особенно действенно влиял на литературу, а литература, в свою очередь, на фольклор. Наглядную картину этого взаимопроникновения показывает творчество посадских людей, занимающее промежуточное положение между литературой и фольклором, когда эпиграмматически заостренные выражения можно обнаружить даже в длинных повествовательных стихотворениях. Народные же пословицы в эпиграмматическом духе настолько близки жанру эпиграммы, что между ними иногда невозможно провести границу. Сравним построенные на игре слов державинскую эпиграмму: «О, как велик На-поле-он! // Он хитр и быстр, и тверд во брани; // Но дрогнул, как простер лишь длани // К нему с штыком Бог-рати-он» (т.е. Багратион) и народную пословицу, сложенную в те же годы: «Был не опалён (т.е. Наполеон, имя которого крестьянину трудно выговорить), а из Москвы вышел опалён». Они образуют удивительное жанровое единство.

Впрочем, в этом ничего удивительного нет: общие законы человеческого мышления и мировосприятия принципиально одинаковы как для всех общественных классов, так и для всех народов. На Востоке жанр эпиграммы существовал, кажется, только в арабском и персидском средневековье, но у скольких философов и поэтов – в китайских изречениях Конфуция, в индийской лирике Кабира и в других литературах – встречаются миниатюры, которые иначе чем эпиграммой не назовешь.

В России также со времени появления письменности эпиграмматические элементы присутствовали во всех жанрах, в том числе в так называемых обличительных словах, восходящих к традиции византийского учительского слова. Темой их обличения служили «идоломоление», волхвование, верование в «птичий грай», «плясания беззаконная», то есть ритуальные пляски, сохранившиеся еще от дохристианской эры, а из человеческих пороков «запойство», златолюбие, «татьба», поклеп, злосердие, «лжа», блуд и «вся прочая». Острое слово выковывается и в сатирических повестях. Не обходится без взаимных выпадов и жаркая схватка публицистов. Сатира проглядывает в отдельных исторических анекдотах, в изречениях мудрецов древности («Апофтегматах»), является основным элементом переводных басен Эзопа и известных на Руси со второй половины XVII века «смехотворных новелл» - фацеций, или жартов (от польского слова «шутка»). И наконец – пародия. Целая ветвь демократической литературы брала за основу пародическое переосмысление высокой словесности и даже церковной службы. Вот как в сатирической «Службе кабаку» пародируется известная молитва «Святыи боже, святыи крепкий, святыи бессмертный, помилуй нас»: «Свяже хмель, свяже крепче, свяже пьяных и всех пьющих помилуй нас голянских».

Несмотря на то что сатирический дух властвовал в древнерусской литературе от самого ее зарождения, сатира как жанр сложилась в ней только в XVII веке. Академик Д.С. Лихачев отмечает: «Никогда еще ни до XVII века, ни после русская литература не была столь пестра в жанровом отношении. Здесь столкнулись две литературные системы: одна отмиравшая, средневековая, другая зарождающаяся – нового времени».

Новая система была связана с барокко, первым в России литературным направлением. Исходный принцип барочной эстетики – сопряжение несоизмеримых или полюсных понятий и вещей – основывался на теории остроумия (acumen) и благоприятствовал скорейшему появлению эпиграммы, для которой к тому времени созрела и общественно-историческая обстановка

Если в национальные литературы стран Запада эпиграмма пришла через латынь, то у восточных славян активно действовали сразу два языковых фактора: та же латынь и книжно-славянский язык…

…проведем некоторые сопоставления. Возьмем двустишие Лермонтова «Тот самый человек пустой, // Кто весь наполнен сам собой», одну из надписей Карамзина на статуе Купидона «Любовь – анатомист: где сердце у тебя, // Узнаешь, полюбя» и двустишие Симеона Полоцкого «Огонь есть со сеном – инок со женами, // Не угасимый многими водами». Приведенное выше двустишие Лермонтова и два ему подобных («Есть люди странные…» и «Стыдить лжеца…») включены… в «Русскую эпиграмму». Однако того же типа карамзинские «Надписи на статую Купидона» и весь Симеон Полоцкий оказались за пределами книги, поскольку редакция решила изъять из предшествующего издания все, что не подходит под понятие сатирической эпиграммы.

Сразу возникает вопрос: что подходит и что не подходит под понятие сатирической эпиграммы? …энциклопедия в числе ее признаков, кроме краткости и сатиричности, о чем уже говорили и мы, называет конкретность (т.е. «стихи на случай»). Этот третий признак ни к одному из только что приведенных стихотворений не подходит. Но, на наш взгляд, он вовсе не обязателен. Согласно зарубежным энциклопедиям, эпиграммой называется, как правило, небольшое стихотворение, изящно и афористично выражающее какую-нибудь мысль и заканчивающееся пуантом, в настоящее время чаще всего сатирического характера. Исходя из такого определения, думается, самого правильного, рассмотренные стихотворения следует признать юмористическими (карамзинские «Надписи на статую Купидона») и сатирическими эпиграммами (Лермонтов и Симеон Полоцкий).

Если даже кто-то с нами не согласится и в качестве абсолютного доказательства потребует сатирических «стихов на случай» в рамках XVII века, то и здесь найдутся примеры. Это хотя бы разговор философа Диогена с его учениками о том, как его хоронить, у Симеона Полоцкого и у Евфимия Чудовского двустишие по случаю выхода в свет сборника проповедей Симеона Полоцкого «Обед душевный».

Любопытно еще вот что: эти стихотворения XVII века дают представление о двух основных типах сатирических эпиграмм, на которые, по нашему мнению, делится рассматриваемый жанр. К одному типу принадлежат эпиграммы-остроты. Они предельно кратки, как, например, двустишие Евфимия Чудовского. В качестве пуанта в них используются разные намеки, каламбуры, игра слов и другие хитроумные приемы. За молниеносность их можно было бы назвать блиц-эпиграммами. В XVII веке их успешно применял на практике и ратовал за них в теории законодатель французского Парнаса Буало. В своем трактате «Поэтическое искусство» он резюмировал:

Стих эпиграммы сжат, но правила легки:

В ней иногда всего острота в две строки.

Немецкий просветитель Лессинг обосновал иной тип эпиграммы. Свои наблюдения он проводил в XVIII веке, но материалом ему служило творчество многих эпиграмматистов, начиная с Марциала. 

Идеалом эпиграммы Лессинг считал эпиграмматическую сказку (от французского термина conte épigrammatique). Он обратил внимание, что она обладает мини-сюжетом, чем несколько напоминает басню. Однако между эпиграмматической сказкой и басней существует различие: композиционно той и другой свойственно двухчастное построение, но в басне вторая часть логически вытекает из первой, в эпиграмматической же сказке после всех перипетий должен последовать неожиданный «выстрел» (пуант). Чтобы поразить жертву с наибольшим эффектом, автор ведет читателя в ложном направлении и лишь в заключительной фразе, иногда даже в последнем слове, вдруг поворачивает вспять то, что развивалось естественно и, казалось бы, благополучно для адресата эпиграммы. Если эпиграмматическую сказку сравнить с детективом, то нетрудно заметить, что в детективе требуется установить, как произошло убийство, а в эпиграмматической сказке автор, наоборот, пытается скрыть, каким образом будет поражена его жертва.

Чтобы замаскировать свои намерения и надлежащим образом подготовить пуант, автору эпиграмматической сказки бывает необходимо восемь и более строк. В упомянутом выше стихотворении Симеона Полоцкого «Диоген» их даже четырнадцать. Иногда возникает спор: что по художественным качествам выше – блиц-эпиграмма или эпиграмматическая сказка? Ответить непросто. Во всяком случае, из двух крупнейших французских острословов – Жана-Батиста Руссо и Понса-Дени Экушар-Лебрена – первый успешно сочинял исключительно эпиграмматические сказки, второй же не менее успешно сыпал как из рога изобилия эпиграммы-остроты.

Интересно суждение Пушкина об этих типах эпиграмм. На примере творчества Баратынского он отметил, что эпиграмма-острота «скоро стареет и, живее действуя в первую минуту, как и всякое острое слово, теряет силу при повторении», между тем в эпиграмме Баратынского, «менее тесной, сатирическая мысль приемлет оборот то сказочный, то драматический и развивается свободнее, сильнее. Улыбнувшись ей как острому слову, мы с наслаждением перечитываем ее как произведение искусства».

Возвращаясь к русской эпиграмме XVII века, нужно отметить и переводы из иностранных сатириков, потому что в России художественный перевод как самостоятельная ветвь обособился лишь во второй половине XIX века. Мы и сегодня, например, басенные переводы Крылова из Лафонтена и переводные баллады Жуковского воспринимаем как оригинальную отечественную поэзию. Большой интерес представляют недавно обнаруженные анонимные переводы на русский язык эпиграмм крупнейшего польского поэта XVI столетия Яна Кохановского. Тут уместно упомянуть и о Максиме Греке, жившем в первой половине XVI века. Он перевел с греческого (это был его родной язык) эпиграмму поэта I века Леонида Александрийского и переадресовал ее астрологу Николаю Немчину, высмеяв его несбывшееся предсказание о «конце света».

Перейдем теперь к XVIII веку. В области эпиграмматики в эту эпоху интересной личностью предстает Феофан Прокопович. Сподвижник Петра I, он, по словам его младшего современника К.А. Кондратовича, «не выпущавший почти из рук Марцияла, и оному подражавший, и сочинивший многия Епиграммы как латинския, так и российския», содействовал дальнейшему развитию отечественной эпиграммы. Прекрасное знание латыни помогло ему осмыслить эпиграмму теоретически, потому что тогда в Европе имели хождение всевозможные трактаты по поэтике и по риторике на латинском языке, в которых непременно затрагивались эпиграммы – в поэтике как жанр, в риторике как фигуры остроумного построения речи. В ранний период творческой деятельности Феофан Прокопович создал свой собственный курс лекций «О поэтическом искусстве: («De arte poética», 1705) и «О риторическом искусстве» («De arte rhetorica», 1706). В первом трактате четыре главы посвящены эпиграмматическому жанру (кн. III), а кроме того, в главе «Об эпитафии» он касается также эпиграмматических эпитафий.

В узком кругу монахов и ученых эпиграмма принимала отвлеченно-книжный характер, входили в моду «Куриозные» вирши (акростихи; палиндромы, или «рачьи стихи», смысл которых не нарушается при чтении их и слева направо, и справа налево; стихотворения с эхорифмами, так называемые «симфонические стихи» и другие). Феофан Прокопович отверг их как ничего не дающие для пользы отечества. Назвав их «трудными пустяками», он стремился сделать эпиграммы общественно значимыми. От невинной шутки они поднялись у него до высот политического звучания. Так, после драматических событий, происшедших в Польше в 1734 году, Феофан Прокопович с убийственным сарказмом отзывается «О Станиславе Лещинском, дважды от Короны Полской отверженном»; с негодованием вспоминает «О папском суде над Галилеем», защищая учение итальянского астронома, правда с деистических позиций; издевается над столпом церковной реакции архиепископом ростовским Георгием Дашковым, у которого претензии большие (он хотел стать первенствующим членом Синода), а оснований для этого никаких, поскольку все его интересы сводятся к лошадям.

Вслед за Феофаном Прокоповичем заметно проявил себя как эпиграмматист остросоциального плана один из основоположников русского классицизма и новой сатирической поэзии Антиох Кантемир. Его уже не удовлетворяли только латинские образцы. Это было время, когда Франция вступила в золотой век своей эпиграммы, а французы стяжали славу лучших острословов мира. Кантемир перевел на русский язык четыре сатиры Буало и его эпиграмму «Любитель часов». К заимствованиям Кантемир относился творчески: в сатирах Буало он русифицировал сюжеты и характеры персонажей. Скромно оценивая свой талант, он в четверостишии «Автор о себе» гордился тем, что его муза через общение с чужеземными поэтами свободно заговорила по-русски:

Что дал Гораций, занял у француза.

О, коль собою бедна моя муза!

Да верна; ума хоть пределы узки,

Что взял по-галльски – заплатил по-русски.

Эпиграмму, как эстафетную палочку, подхватили создатели новой поэтической системы в русском языке – Тредиаковский и Ломоносов. Тредиаковский-теоретик рассматривал эпиграмму с позиций строгого жанрового деления, свойственного классицизму; по сравнению с Феофаном Прокоповичем, трактовавшим жанр эпиграммы весьма широко, он в значительно большей степени соотносит ее с сатирическим содержанием. Начиная с XVIII века для русской эпиграммы античные каноны – уже пройденный этап, и она теперь готова развиваться в русле общеевропейской эпиграмматики.

С середины XVIII века классицизм в России завоевывает ведущее положение. Его яркий представитель – А.П. Сумароков – особенно успешно выступал в эпиграмматическом жанре и, в отличие от предшественников, под эпиграммой склонен был понимать исключительно сатирическое произведение. В знаменитой «Эпистоле II. О стихотворстве» (1748) он, в частности, четко формулирует самую суть жанра эпиграммы:

Они тогда живут, красой своей богаты,

Когда сочинены остры и узловаты;

Быть должны коротки, и сила их вся в том,

Чтоб нечто вымолвить с издевкою о ком.

Под узловатой эпиграммой Сумароков имел в виду сатирическое стихотворение с пуантом. В таком духе он и сочинил свыше сотни эпиграмм и эпиграмматических эпитафий. Дворянин, «первый член общества», он оберегал свои сословные привилегии; однако видя, что косность, крючкотворство, взяточничество, награждение высшими чинами людей хотя и знатных, но ничтожных грозят «общему благоденствию», поэт клеймил порок в любом его обличив («Мздоимец», «На пожалование высокопоставленному лицу ордена Золотого Руна» и др.). Сумароков особенно преследовал судей неправедных, судейских чиновников; это «крапивное семя» он жестоко высмеивал и в прозе, и в стихах, в том числе эпиграмматических («Эпитафия подьячему», «Стряпчий», «Судьи приказных дел у нас не помечали…» и др.).

Российская действительность XVIII столетия заставила обратиться к эпиграмме и такого поэта-философа, как Гаврила Романович Державин. В эпиграмматическом роде он написал не много, но это была подлинно державинская пророческая эпиграмма, в основе которой – суровое предупреждение (memento mori! –  помни о смерти!).

На таких же высоких нотах звучат некоторые эпиграммы крупнейшего баснописца XVIII века И.И. Хемницера и драматурга и поэта В.В. Капниста. Хемницер не ограничивается отвлеченной критикой монархов и без обиняков указывает на русских императриц в связи с распространенным тогда предположением, что вольтеровскую «Историю государства Российского при Петре Великом» инспирировали Елизавета и Екатерина II. В эпиграмме на создание этой «Истории» Хемницер, как бы оправдывая Вольтера, лукаво вопрошает: «Ну, виноват ли он, когда его дарили //И просили, // Чтоб вместо правды ложь он иногда писал?» И уж совсем дерзко намекает на Екатерину II Капнист в рукописном цикле «Встречные мысли»: «А сколько было в свете жен, // На мужниных сидевших тронах!»

Для эпохи русского классицизма все же наиболее характерным оставалось осмеяние общечеловеческих пороков без указания конкретных лиц. «Героям» обычно давались условные имена – Клит, Клав, Бавий, Альциндор. Подчас в самом имени раскрывался тот или иной ущерб: любителя выпить нарекали Хмельниным, скупого – Скрягиным, бездарного писателя – Мараловым и т.д. На рубеже XVIII-XIX веков классицистические каноны стали тесны для эпиграммы, нравоучительный тон мешал ей в полной мере проявить природную живость, сатирический темперамент, эмоциональность. И вот из потаенных недр оппозиционно настроенного дворянства и разночинных групп выплеснулась наружу серия инвектив против отдельных чиновников и офицеров, против' породившей их бюрократии, против церкви, а подчас против знати и царей. Такие эпиграммы не могли быть напечатаны. Они тайно передавались из уст в уста, а наиболее удачные нашли прибежище в рукописных сборниках тех лет. Одновременно возникли по духу близкие эпиграмме сатирические и водевильные «куплеты».

Эпиграммы, созданные в период сентиментализма и романтизма, заиграли новыми красками. Идейный вождь сентименталистов, один из гуманнейших и самых просвещенных людей своего времени Н.М. Карамзин не обошел вниманием любимый русским искусством жанр эпиграммы и обогатил его новым содержанием. Автор «Бедной Лизы» заметно усиливает эмоциональный строй эпиграммы, приглушая, однако, ее сатирическое звучание; за образец он берет альбомные стихи, вошедшие в моду еще в XVIII веке. Карамзин украсил рифмами многие философские афоризмы, тем самым сделав их выразительнее и доходчивее. Если же рассматривать его рифмованные афоризмы вместе с нерифмованными, то они далеко не идилличны. Чего стоит, например, такая его сентенция о придворной среде: «Больше лиц, нежели голов; а душ еще меньше».

К сожалению, его последователи – «карамзинисты» (В.А. Жуковский, В.Л. Пушкин и др.) стремятся придать эпиграмме исключительно салонный характер, иначе говоря, свести ее к тем «трудным пустякам», которые осудил еще Феофан Прокопович.

В. Васильев 

Фото - Галины Бусаровой