Элитность начитанности. Джером К. Джером

Трогательная история (в сокращении)


         — А, это вы? Идите-ка сюда! Я хочу заказать вам что-нибудь этакое трогательное для рождественского номера. Согласны, дружище?

Так обратился ко мне редактор Н-ского еженедельника, когда я, несколько лет назад, в одно солнечное июльское утро просунул голову в его берлогу.

— Юмористическую страницу жаждет написать Томас, — продолжал редактор. — Он говорит, что на прошлой неделе подслушал остроумный анекдот и надеется состряпать из него рассказ. А историю о счастливых возлюбленных, очевидно, придется делать мне самому. Что-нибудь вроде того, что человека давно считали погибшим, а он сваливается в самый сочельник, как снег на голову, и женится на героине. Я-то надеялся хоть в этом году спихнуть с себя эту преснятину, но, делать нечего, придется писать. А Кегля настрочит едкую статейку о рождественских расходах и о несварении желудка от чрезмерного обжорства. Кегле отлично удаются язвительные интонации, он умеет внести в свой цинизм ровно столько простодушия, сколько требуется, не правда ли?

«Кегля» было прозвище, которое в редакции закрепилось за самым сентиментальным и вместе с тем самым серьезным из наших сотрудников; настоящая фамилия его была Бейерхенд.

Ничто так не умиляло нашего Кеглю, как рождество. До праздника оставалась еще целая неделя, а в сердце Кегли уже скапливалось столько любви и благоволения как к мужской, так и к женской половине человечества, что эти чувства просто выпирали из него. Он приветствовал малознакомых людей с таким взрывом восторга, какой не всегда удается иным даже при встрече с богатым родственником. При этом благие пожелания, столь обильные и малозначащие на пороге Нового года, звучали в его устах с такой убежденностью в их скором исполнении, что каждый, кого он ими наделял, отходя от Кегли, чувствовал себя в долгу перед ним.

Встреча со старым другом была для него в это время попросту опасна. От избытка чувств он терял способность говорить. За него становилось страшно. Казалось, еще минута — и он лопнет.

В самый день рождества он обычно лежал в лежку по милости множества прочувствованных тостов, провозглашаемых им в сочельник. В жизни я не видывал человека, питавшего большее пристрастие к прочувствованным тостам. Кегля неизменно пил за «старое доброе рождество» и за «старую добрую Англию», затем переходил к тостам за здоровье своей матушки и остальных родичей. Дальше шли тосты за «милых женщин» и за «школьных товарищей», и «за дружбу вообще» и «да не угаснет она вовек в сердце истинного британца», и «за любовь» — «пусть она вечно глядит та нас глазами наших возлюбленных и жен», и даже за «солнце, друзья мои, которое сияет, но — увы! — за облаками, так что мы никогда не видим его и пользы от него почти не имеем!». Да, много чувств теснилось в груди у Кегли.

Но самым любимым его тостом, при котором его красноречие неизменно окрашивалось меланхолией, был тост за «отсутствующих друзей». Их у него было, по-видимому, огромное количество, и, надо честно сказать, он их никогда не забывал. Чуть только где-нибудь наклевывалась выпивка, «отсутствующим друзьям» Кегли был обеспечен тост, а присутствующим, если только они не проявляли достаточной дипломатии и твердости, — длиннейшая речь, способная испортить настроение на целую неделю.

На рождественском балу, на каком-нибудь юбилейном обеде, даже на собрании акционеров, когда к добродетельным чувствам невольно примешивается грусть, можно, конечно, вспомнить и об отсутствующих друзьях, но Кегля вытаскивал их на свет в самые неподходящие минуты.

Однако вернемся к заказанному мне трогательному рассказу.

— Постарайтесь не запоздать с ним, — напомнил редактор, — сдайте его к концу августа, не позже. Надо в этом году пораньше сделать рождественский номер; в прошлом, помните, мы провозились с ним до октября. Нельзя, чтобы «Клиппер» снова опередил нас.

— Не беспокойтесь, — беспечно ответил я, — живо настрочу. На этой неделе я не особенно занят и сразу же примусь за дело.

Возвращаясь домой, я перебирал в уме всевозможные сюжеты в поисках такого, который мог бы послужить основой для душещипательного рассказа. Но ничего трогательного я не мог вспомнить. В голову приходили одни комические сценки и сюжеты, и скоро их набралось так много, что они уже не вмещались в моем мозгу.

«По-видимому, сегодня я не способен к возвышенным чувствам, — сказал я самому себе. — Что толку насиловать себя! Впереди уйма времени. Подождем, пока придет грустное настроение».

Но дни шли за днями, а настроение у меня становилось все лучезарнее. К середине августа положение стало угрожающим. Если в течение ближайшей недели мне не удастся тем или иным способом вызвать у себя приступ меланхолии, то в рождественском номере Н-ского еженедельника нечем будет нагнать тоску на британскую публику, а это значит, что слава этого журнала, как образцового издания для чтения в семейном кругу, безвозвратно померкнет.

В те дни я был крайне совестливым молодым человеком. Если уж я взялся к концу августа написать чувствительный рассказ в четыре с половиной столбца и если ценой любых умственных или физических усилий с моей стороны работа осуществима, — значит, эти четыре с половиной столбца должны быть готовы к сроку.

Я всегда считал, что дурное пищеварение — надежный источник меланхолии. Поэтому в течение нескольких дней я придерживался специальной диеты: ел горячую вареную свинину, йоркширский пудинг, жирные паштеты, за ужином — салат из омаров. Меня стали душить кошмары, но почему-то не трагические, а комические. Мне снились слоны, карабкающиеся на деревья, и церковные старосты, пойманные с поличным в воскресенье за игрой в орлянку. Я так хохотал во сне, что просыпался.

Отчаявшись добиться чего-либо с помощью несварения желудка, я принялся за чтение сентиментальной литературы. Никакого толку из этого не вышло. Кроткая девочка из стихотворения Вордсворта «Нас семеро» только взбесила меня, мне хотелось ее отшлепать. Разочарованные пираты Байрона были мне до смерти скучны. Когда в какой-нибудь повести умирала героиня, я радовался и не верил автору, что, потеряв ее, герой уже никогда не улыбался.

Наконец я прибег к крайнему средству и перечитал кое-что из собственной стряпни. Я ощутил неловкость, стыд, но не почувствовал себя несчастным, — во всяком случае настолько, насколько было нужно.

Тогда я купил все образцовые произведения из области юмора и сатиры, когда-либо увидевшие свет, и мужественно одолел их. Они немного омрачили мое настроение, но все же недостаточно. Моя жизнерадостность оказалась необычайно стойкой и не поддавалась никакому воздействию.

В один из субботних вечеров я зазвал к себе уличного певца народных баллад и песен. Он честно заработал свои пять шиллингов. Он исполнил все самое заунывное из английских, шотландских, ирландских и валлийских песен, подбросив в придачу несколько немецких, которые он пел в переводе. Спустя полтора часа я заметил, что, сам того не сознавая, проделываю в такт его пению веселые танцевальные па.

В конце августа я отправился к редактору и откровенно рассказал ему обо всем.

— Что это с вами стряслось? — сказал он. — Именно такие вещи получались у вас особенно ловко. А вы пробовали взяться за бедную молодую девушку, влюбленную в молодого человека, который уезжает и не возвращается? А она ждет и ждет, и не выходит замуж, и никто не знает, что ее сердце разбито.

— Пробовал, — ответил я, чувствуя легкое раздражение. — Неужели вы думаете, что я не знаю азов своего ремесла?

— Так в чем же дело? — спросил он. — Разве это не годится?

— Никуда не годится, — отрезал я. — Когда отовсюду только и слышатся вопли о неудачной семейной жизни, никто не станет сочувствовать девушке, избежавшей этого несчастья. Ей просто повезло.

          — Гм… — задумчиво пробормотал редактор.

Редактор согласился, что у меня действительно неподходящее настроение, чтобы писать трогательный рассказ.

Он спросил, не размышлял ли я о старом холостяке, который в канун рождества рыдает над полуистлевшими любовными письмами. Я ответил, что размышлял и пришел к заключению, что он просто старый идиот.

Поговорили мы и о соблазненной девушке, но отказались от нее, — этот сюжет увел бы нас слишком далеко от прямого назначения журнала, являющегося «другом домашнего очага», как сказано в его подзаголовке.

— Что ж, придется вам еще денек-другой поразмыслить, — решил редактор, — мне уж очень не хочется обращаться к Дженксу. Когда он впадает в сентиментальное настроение, он переходит на язык уличного торговца, а наши читательницы не любят сильных выражений.

Я решил пойти попросить совета у одного из моих друзей, весьма известного и любимого писателя, — пожалуй самого известного и любимого из современных писателей. Любая написанная им книга расходилась в количестве ста тысяч экземпляров в течение первой же недели, а каждая его пьеса делала полные сборы пятьсот раз подряд. И о каждом его новом произведении, говорили, что оно умнее, глубже и замечательнее всех предыдущих.

Всюду, где говорят по-английски, его имя не сходило с уст и произносилось с глубоким уважением. Где бы он ни появлялся, его чествовали, превозносили, баловали. Описания его очаровательного дома, его очаровательных изречений и поступков его очаровательной сербы попадались во всех газетах. Шекспир и в половину не был так знаменит в свое время, как этот писатель в наши дни.

К счастью для меня, он был в Лондоне, и, войдя в великолепно обставленный кабинет, я застал его сидящим у окна с послеобеденной сигарой в зубах.

Он и мне предложил сигару из того же ящика. Его сигары слишком хороши, чтобы от них отказываться; он покупает их сотнями и платит полкроны за штуку.

Я взял сигару, закурил и, усевшись напротив него, рассказал о своих переживаниях.

Он не сразу заговорил, и у меня даже мелькнула мысль, что, может быть, он вовсе не слушал меня, как вдруг, продолжая смотреть сквозь открытое окно туда, где солнце, прорвав густую пелену дыма над окраиной города, распахнуло и оставило открытыми врата в небеса, он вынул сигару изо рта и сказал:

— Значит, вам нужен по-настоящему грустный рассказ? Я могу вам помочь. То, что я вам расскажу, не очень длинно, но достаточно печально. Это повесть о человеке, который расстался с самим собой, — продолжал он, пристально вглядываясь в угасающий закат…

Жил когда-то на свете бедный мальчик. Он мало общался с другими детьми. Он любил бродить в одиночку и целыми днями все думал и мечтал. Не потому, что он был угрюм или не любил своих школьных товарищей, нет: внутри него что-то шептало детскому сердцу, что ему предстоит познать более глубокие уроки, чем его сверстникам. И он стремился к уединению, как будто незримая рука уводила его туда, где ничто не мешало ему вдумываться в эти уроки.

И среди гула уличной суеты ему постоянно слышались беззвучные, но мощные голоса, всюду сопровождавшие его. Эти голоса говорили ему о предстоящем труде во славу божью, о труде, который выпадает на долю очень немногих. Когда он вырастет, он будет служить человечеству, будет ежедневно, ежечасно помогать людям становиться честнее, правдивее, тверже. И, оставаясь где-нибудь в полутемном уголке наедине с этими голосами, он простирал свои детские руки к небу... И он молился о том, чтобы оказаться достойным своей доли.

Предвкушая радостный труд, он не обращал внимания на маленькие житейские горести, скользившие мимо него, словно мусор, уносимый половодьем.

Проходили годы, и он возмужал, и обетованный труд должен был начаться.

И тогда злой демон явился к нему и стал соблазнять его. Это был демон, который погубил множество людей, более достойных, чем он, и погубит еще не одного великого человека, — демон славы и успеха. Злой дух нашептывал ему коварные слова, а он, да простит ему бог, внимал им.

«Рассуди, какую пользу получишь ты от своих произведений, хоть они и полны великих истин и благородных мыслей? Как тебе заплатит за них общество? Разве ты не знаешь, что величайшие мыслители и поэты мира, люди, отдавшие свою жизнь во имя служения человечеству, испокон века получали в награду только пренебрежение, насмешки и нищету? Оглянись, посмотри вокруг себя! Разве вознаграждение, получаемое сегодня немногими честными тружениками, не нищенское подаяние в сравнении с богатством, которое сыплется, как из рога изобилия, на всех, кто пляшет под дудку черни? Слов нет! Чествуют и искренних певцов, но далеко не всех, да и то после их смерти. Правда, идеи, брошенные великими мыслителями, пусть и забытыми, не теряются бесследно, а расходятся все более широкими кругами по океану человеческой жизни. Но что за польза от этого им, мыслителям, в свое время умершим голодной смертью?

Ты талантлив, даже гениален. Богатство, роскошь и власть — к твоим услугам; мягкая постель, изысканные кушанья — все это ждет тебя! Ты можешь стать великим, и твое величие будет на виду у всех. Ты можешь стать знаменитым и собственными ушами слышать, как поют тебе хвалу. Работай для толпы — и толпа заплатит сразу. А боги расплачиваются скупо и неаккуратно».

И демон одолел его, и он пал.

И вместо служения возвышенному идеалу он стал рабом людей. Он писал для богатой черни то, что ей было приятно, и эта чернь аплодировала ему и швыряла ему деньги, а он нагибался, подбирая деньги, улыбался и превозносил щедрость и великодушие своих владык.

И вдохновение художника, родственное вдохновению пророка, покинуло его, и он стал ловким ремесленником, разбитным торгашом, стремящимся только разузнать вкус толпы, чтобы подделаться под него.

«Только скажите, чего изволите, люди добрые, — мысленно восклицал он, — и я тотчас напишу все, что вам угодно! Не хотите ли снова послушать старые лживые сказочки? А может быть, вы по-прежнему любите отжившие условности, изношенные житейские формулы, гниющие плевелы гаденьких мыслей, от которых вянут даже цветы?

Не спеть ли вам опять все пошлые нелепости, которые вы слыхали уже мильон раз? Угодно — я буду защищать ложь и назову ее истиной? Прикажите, как поступить с правдой: вонзить ей нож в спину или восхвалять ее?

Чем мне льстить вам сегодня, каким способом делать это завтра и послезавтра? Научите, подскажите, что мне говорить и что думать, люди добрые, и я буду думать и говорить по-вашему и этим заслужу ваши деньги и ваши рукоплескания!»

И в конце концов он стал богатым, знаменитым и великим. Сбылось все, что обещал ему демон. У него завелись прекрасные костюмы, экипажи, рысаки. Слуги подавали к его столу изысканные яства. Если бы обладание всеми этими благами было равноценно счастью, он, может быть, считал бы себя счастливым, но в нижнем ящике его письменного стола хранилась, и у него никогда не хватало духу уничтожить ее, пачка пожелтевших рукописей, написанных полудетским почерком, — напоминание о бедном мальчике, который когда-то бродил по стертым тротуарам Лондона, мечтая стать посланником правды на земле…

Это действительно была очень грустная история, но не совсем такая, какую наши читатели ищут в рождественском номере своего журнала. Так что мне волей-неволей пришлось обратиться к брошенной девушке с разбитым сердцем.

Фото - Джером К. Джером