Элитность начитанности. Готфрид Келлер. Три праведных гребенщика (отрывки)


В Зельдвиле существовала мастерская, где выделывали гребни. Обычно хозяева ее менялись через каждые пять-шесть лет, хотя дело это было прибыльное, стоило лишь к нему руки приложить, потому что коробейники, разъезжавшие по окрестным ярмаркам, закупали здесь свой товар. Кроме обыкновенных расчесок всех сортов, здесь изготовлялись еще прекраснейшие нарядные гребни для деревенских красавиц и служанок; делались они из отличного прозрачного рога, на котором искусные подмастерья (хозяева никогда сами не работали) протравливали, каждый по своему вкусу, превосходные красновато-бурые волнистые узоры под черепаху; держа такой гребень против света, можно было вообразить на нем прекраснейшие восходы и закаты солнца, алеющее небо, все в барашках, грозовые тучи и другие красочные явления природы.

К числу лучших особенностей зельдвильцев относился обычай не жениться ради приданого на безобразных или непривлекательных женщинах; правда, не было у них к тому и особого искушения, так как в их городе не водилось богатых наследниц - ни красивых, ни некрасивых; но как-никак они имели смелость пренебрегать мелкими крохами и предпочитали вступать в связь с миловидными веселыми созданиями, прелестями которых они могли похваляться в течение нескольких лет. Поэтому высматривающий себе добычу шваб без особого труда проник в дом одной добродетельной девицы, жившей в том же переулке; предварительно он узнал из степенных бесед со старыми сплетницами, что у нее на семьсот гульденов процентных бумаг.

То была Цюз Бюнцлин, двадцативосьмилетняя девица, которая жила вместе с матерью-прачкой, но свободно располагала своей долей отцовского наследства. Бумаги лежали у нее в небольшом лакированном ларчике, в котором она также хранила проценты с них, свидетельство о крещении и о конфирмации, раскрашенное и позолоченное пасхальное яйцо и далее - полдюжины серебряных чайных ложек да «Отче наш», отпечатанное золотыми буквами на красной, прозрачной как стекло материи, которую она называла кожей. Еще там хранилась вишневая косточка, на которой были вырезаны страсти Христовы, выложенная красной тафтой коробочка из резной слоновой кости, где лежали зеркальце и серебряный наперсток, другая вишневая косточка, в которой позвякивали крохотные кегли, и орех, где под стеклышком красовалась миниатюрная богоматерь; серебряное сердечко, в котором находилась душистая губочка, и бомбоньерка из лимонной корки с нарисованной на крышке земляничкой, где на вате лежали золотая булавка в виде незабудки и медальон с памяткой из волос; кроме того, связка пожелтевших бумажек с рецептами и секретами, флакончик с гофманскими каплями и другой - с одеколоном, и баночка с мускусом, и коробочка, сплетенная из душистой соломы, и другая - из стеклянных бус и гвоздичек; наконец маленькая книжка с серебряным обрезом, переплетенная в рубчатую небесно-голубую бумагу и озаглавленная: «Золотые правила жизни для девицы-невесты, супруги и матери»; еще сонник и письмовник, пять или шесть любовных писем и ланцет для кровопускания: ибо некогда она состояла в нежных отношениях с подмастерьем цирюльника, или лекарским помощником, которого наметила себе в мужья; и так как Цюз была особа ловкая и весьма сметливая, то она живо переняла у своего возлюбленного искусство пускать кровь, ставить пиявки и банки и многое еще в этом роде и даже научилась брить его самого. Но он оказался недостойным человеком, в союзе с которым все счастье ее жизни могло быть легко поставлено на карту, Цюз с печальной, но мудрой решимостью порвала эти отношения. Обе стороны возвратили друг другу подарки, за исключением ланцета: девица удержала его как залог за один гульден и сорок восемь крейцеров, которые однажды дала жениху взаймы наличными деньгами. Недостойный, правда, утверждал, что он ей ничего не должен, так как она якобы дала ему эти деньги для покрытия расходов на вечеринке, причем съела вдвое больше, чем он. Так и остались у него гульден и сорок восемь крейцеров, а у нее - ланцет, которым она при случае пускала кровь всем знакомым женщинам и зарабатывала хорошие деньги. Но, прибегая к этому инструменту, она всякий раз с болью в сердце вспоминала о низменном образе мыслей того, кто когда-то был ей так близок и мог сделаться ее супругом.

Итак, все эти сокровища хранились в запертом на ключ лакированном ларчике, спрятанном, в свою очередь, в старом ореховом шкафу, ключи от которого Цюз Бюнцлин постоянно носила в кармане.

У этой особы были жидкие рыжеватые волосы и водянисто-голубые глаза, не лишенные блеска и умевшие иногда смотреть мягко и мудро. У нее было множество платьев, но она носила лишь немногие из них, и притом самые старые; однако девица Цюз всегда была аккуратно и чисто одета, и так же чисто и прибрано было у нее в комнате. Трудолюбивая от природы, она помогала матери в ее работе; гладила тонкое белье и стирала жительницам Зельдвилы их чепцы и нарукавники, чем зарабатывала немало пфеннигов.

А превосходный циркуль для отмеривания изготовил и подарил ей подмастерье слесаря, с которым она когда-то была, можно сказать, почти что помолвлена. Им же была подарена и блестящая маленькая ступка для пряностей, украшавшая карниз ее шкафа между синим чайником и расписной вазой для цветов. Уже с давних пор ей очень хотелось иметь такую хорошенькую штучку, и внимательный подмастерье оказался желанным гостем, когда явился к ней на именины со ступкой, да еще принес кое-что для толчения: коробку с корицей, сахаром, гвоздикой и перцем. Прежде чем войти в комнату, он повесил ступку за ушко себе на мизинец и, ударяя в нее пестиком, как в колокол, устроил приятный перезвон, так что утро это вышло очень веселым. Но вскоре после этого лживый вертопрах исчез из города, и больше о нем никогда и слуха не было, а вдобавок его хозяин потребовал ступку обратно, потому что беглец взял ее из его лавки, ничего не заплатив. Но Цюз Бюнцлин не уступила дорогого ей знака внимания: с мужеством и горячностью она затеяла из-за него тяжбу и сама защищала в суде свое дело, ссылаясь на неоплаченный счет за стирку манишек сбежавшего подмастерья.

Дни, когда ей пришлось судиться из-за ступки, были для Цюз самыми значительными и горестными в ее жизни, так как по своей глубокой рассудительности она все на свете, в особенности же свое выступление перед судом по столь щекотливому вопросу, воспринимала гораздо острее, чем другие, более легкомысленные натуры. Все же она одержала победу и сохранила ступку.

…о просвещенности ее ума свидетельствовала стопка аккуратно сложенных на подоконнике книг самого разнообразного содержания, которые она прилежно читала по воскресным дням. Уже много лет она берегла свои школьные учебники и ни одного не потеряла, так же как она хранила в памяти всю свою скромную школьную ученость, помнила наизусть катехизис,    грамматику,    арифметику    и    географию, 

священную историю и светские хрестоматии; кроме того, у нее было несколько прекрасных повестей Кристофа Шмидта и его маленькие рассказы с рифмованными наставлениями в конце и с полдюжины разных «Ларцов сокровищ» и «Садов Роз», которыми она пользовалась для гадания. Еще у нее имелось собрание календарей, изобиловавших мудрыми поучениями, проверенными на опыте, несколько томиков любопытных предсказаний, руководство к гаданию на картах, назидательная «Книга на все дни в году для мыслящих девиц» и старый экземпляр «Разбойников» Шиллера, который Цюз часто перечитывала, предполагая всякий раз, что уже все забыла; и хотя она всякий раз вновь испытывала умиление, однако высказывалась об этой драме очень рассудительно и трезво. Все, о чем говорилось в этих книгах, она помнила назубок и умела прекрасно рассуждать о них и еще о многом другом. Когда она бывала довольна и не слишком занята, из уст ее безостановочно лились речи; обо всем на свете она имела свое мнение и всему указывала место; старые и молодые, знатные господа и простолюдины, ученые и невежды должны были поучаться у нее и подчиняться суждениям, которые она изрекала, минутку-другую с улыбающимся или глубокомысленным видом прислушавшись к разговору. Иногда она говорила так много и так витиевато, словно ученый слепец, который не видит ничего вокруг и которому доступно одно лишь наслаждение - слушать самого себя. От пребывания в городской школе и обучения перед конфирмацией она сохранила привычку писать сочинения на всевозможные темы, религиозные поучения и назидательные памятки, составленные по определенным правилам. В тихие воскресные дни она сочиняла удивительнейшие произведения: услыхав или прочитав какое-нибудь благозвучное заглавие, она присовокупляла к нему целые листы самых диковинных и нелепых фраз, нанизывая их в той последовательности, в какой они рождались в ее странном уме. Так, например, она писала о пользе длительных болезней, о спасительности самоотречения, о величии видимого мира и о таинственности невидимого, о сельской жизни и ее радостях, о природе, о снах, о любви, об искупительном подвиге Христа, настрочила три рассуждения о справедливости к самому себе, письменно изложила своим друзьям и поклонникам и дарила тем, к кому особенно благоволила, одно или два таких сочинения, с условием, что лицо, получившее этот дар, будет хранить его в библии, если таковая у него имеется.

Этой возвышенной стороной своей натуры она глубоко пленила юного подмастерья переплетчика, который читал все книги, какие переплетал, был трудолюбив, чувствителен и простодушен. Когда он приносил в стирку к матери Цюз узелок белья, ему казалось, что он на небе, так нравилось ему слушать эти прекрасные речи, которые сам он часто слагал в мечтах, не решаясь, однако, произнести их вслух. Застенчиво и почтительно приблизился он к этой, временами суровой, временами словоохотливой девице. Она милостиво приняла его в круг своих друзей и целый год держала под властью своих чар, но притом столь же мягко, как и бесповоротно лишила юношу всякой надежды на взаимность, ибо он был на девять лет моложе ее, беден, как церковная крыса, и не искушен в приобретении достатка, который в Зельдвиле и без того не мог быть очень значительным для переплетчика, поскольку тамошние обыватели ничего не читали и редко отдавали книги в переплет. Поэтому она ни на минуту не обманывала себя насчет того, что брак с ним для нее невозможен, и старалась только всячески развить его дух по образцу собственной склонности к самопожертвованию и затуманить его мысли потоками трескучих фраз, Он благоговейно слушал ее и осмеливался иногда сам произнести какое-нибудь прекрасное изречение, но едва успевал он это сделать, как она тотчас же приводила другое, еще более мудрое. Это была самая одухотворенная и благородная пора ее жизни, не омраченная никакими низменными соображениями. За это время юноша заново переплел все ее книги и сверх того, проработав много ночей и много праздничных дней, воздвиг для нее искусный и драгоценный памятник своего почитания.

То был большой китайский храм из картона с бесчисленными отделениями и потайными ящичками, разнимавшийся на множество составных частей. Он был оклеен тончайшей цветной и тисненой бумагой и всюду украшен золотым бордюром. Зеркальные стены перемежались с колоннами, и стоило только приподнять одну часть или наудачу открыть любое отделение, как глазу вновь и вновь открывались зеркала и скрытые за ними картинки, букеты цветов и влюбленные парочки. На изогнутых кончиках крыш висели крохотные колокольчики. Был даже предусмотрен притвор для дамских часов с хорошенькими крючочками на колоннах, чтобы туда повесить золотую цепочку, которая бы обвивалась вокруг всего здания. Но по сию пору еще не появилось ни часовщика, ни ювелира, готовых возложить на сей алтарь часы и цепочку. На этот замечательный храм было затрачено бесконечно много труда и искусства, и геометрический план его потребовал не меньшей усидчивости, чем чистое, точное выполнение.

Когда памятник прекрасно прожитого года был готов, Цюз Бюнцлин, призвав все свое самообладание, уговорила славного переплетчика расстаться с ней и направить свои стопы дальше, потому что перед ним - убеждала она - открывается весь мир, и после того как в ее обществе, в ее школе его сердце столь облагородилось, ему должно улыбнуться величайшее счастье. Она же никогда его не забудет и предастся уединению. Получив таким образом отставку, он ушел из городка, проливая искренние слезы. А произведение его красовалось с той поры на дедовском комоде Цюз, укрытое от пыли и недостойных взоров газовым шарфом цвета морской воды. Она так свято чтила его, что никогда не пользовалась им, ничего не клала в ящички, поэтому оно имело новехонький вид; его творца она называла в своих воспоминаниях Эмануилом, хотя имя ему было Фейт, и говорила всем, что Эмануил понимал ее и разгадал ее сущность. Однако ему самому она редко в том признавалась, обращалась с ним строго и для вящего поощрения часто заявляла ему, что он менее всех ее понимает, хотя и воображает противное. Зато и он сыграл с ней шутку, положив в двойное дно основания сооруженного им храма прекраснейшее, орошенное слезами письмо, в котором он выражал свою глубокую печаль, любовь, почтение и вечную верность в таких чистосердечных и восторженных словах, какие находит только истинное чувство, терзающееся безысходным смятением. Таких прекрасных мыслей он никогда не высказывал ей потому, что она никогда не давала ему свободно излить свою душу. А Цюз и не подозревала о спрятанном в храме сокровище; вот как случилось, что судьба оказалась справедливой, и лицемерная прелестница никогда не увидела того, что была недостойна видеть. И еще это было знаком того, что именно она-то и не поняла неразумного, но глубоко искреннего и чистосердечного переплетчика.

Пер. с немецкого Л. В. Шапориной 

Фото - Галины Бусаровой