Элитность начитанности. Николай Лесков. Очарованный странник (отрывок)


- Это у них самое обыкновенное средство: если они кого полюбят и удержать хотят, а тот тоскует или попытается сбежать, то и сделают с ним, чтобы он не ушел. …и испортили мне ноги…

«Теперь, - говорят, - тебе, Иван, самому трудно быть, тебе ни воды принесть, ни что прочее для себя сготовить неловко. Бери, - говорят, - брат, себе теперь Наташу, - мы тебе хорошую Наташу дадим, какую хочешь выбирай».

Я говорю:

«Что мне их выбирать: одна в них во всех польза. Давайте какую попало». Ну, они меня сейчас без спора и женили.

- Как! женили вас на татарке?

- Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной, того самого Савакирея жене, которого я пересек, только она, эта татарка, вышла совсем мне не по вкусу: благая какая-то и все как будто очень меня боялась и нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к сердцу ей что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться, и сейчас другую мне привели, эта маленькая была девочка, не более как всего годов тринадцати...

Сказали мне:

«Возьми, Иван, еще эту Наташу, эта будет утешнее».

Я и взял.

- И что же: эта точно была для вас утешнее? – спросили слушатели Ивана Северьяныча.

- Да, - отвечал он, - эта вышла поутешнее, только порою, бывало, веселит, а порою тем докучает, что балуется.

- Как же она баловалась?

- А разно... Как ей, бывало, вздумается; на колени, бывало, вскочит; либо спишь, а она с головы тюбетейку ногой скопнет да закинет куда попало, а сама смеется. Станешь на нее грозиться, а она хохочет, заливается, да, как русалка, бегать почнет, ну а мне ее на карачках не догнать – шлепнешься, да и сам рассмеешься.

- А вы там, в степи, голову брили и носили тюбетейку?

- Брил-с.

- Для чего же это? верно, хотели нравиться вашим женам?

- Нет-с; больше для опрятности, потому что там бань нет.

- Таким образом, у вас, значит, зараз было две жены?

- Да-с, в этой степи две; а потом у другого хана, у Агашимолы, кой меня угонил от Отучева, мне еще две дали.

- Позвольте же, - запытал опять один из слушателей, - как же вас могли угнать?

- Подвохом-с. Я ведь из Пензы бежал с татарвою Чепкуна Емгурчеева и лет пять подряд жил в емгурчеевской орде, и тут съезжались к нему на радости все князья, и уланы, и ших-зады, и мало-зады, и бывал хан Джангар и Бакшей Отучев.

- Это которого Чепкун сек?

- Да-с, тот самый.

- Как же это... Разве Бакшей на Чепкуна не сердился?

- За что же?

- За то, что он так порол его и лошадь у него отбил?

- Нет-с, они никогда за это друг на друга не сердятся: кто кого по любовному уговору перебьет, тот и получай, и больше ничего; а только хан Джангар мне, точно, один раз выговаривал... «Эх, - говорит, - Иван, эх, глупая твоя башка, Иван, зачем ты с Савакиреем за русского князя сечься сел, я, - говорит, - было хотел смеяться, как сам князь рубаха долой будет снимать».

«Никогда бы, - отвечаю ему, - ты этого не дождал».

- Отчего?

- «Оттого, что наши князья, - говорю, - слабодушные и не мужественные, и сила их самая ничтожная».

Он понял.

«Я так, - говорит, - и видел, что из них, - говорит, - настоящих охотников нет, а все только если что хотят получить, так за деньги».

«Это, мол, верно: они без денег ничего не могут». Ну а Агашимола, он из дальней орды был, где-то над самым Каспием его косяки ходили, он очень лечиться любил и позвал меня свою ханшу попользовать и много голов скота за то Емгурчею обещал. Емгурчей меня к нему и отпустил: набрал я с собою сабуру и калганного корня и поехал с ним. А Агашимола как взял меня, да и гайда в сторону со всем кочем, восемь дней в сторону скакали.

- И вы верхом ехали?

- Верхом-с.

- А как же ваши ноги?

- А что же такое?

- Да волос-то рубленый, который у вас в пятках был, разве он вас не беспокоил?

- Ничего; это у них хорошо приноровлено: они эдак кого волосом подщетинят, тому хорошо ходить нельзя, а на коне такой подщетиненный человек еще лучше обыкновенного сидит, потому что он… всегда ноги колесом привыкает держать и коня, как обручем, ими обтянет так, что ни за что его долой и не сбить.

- Ну и что же с вами далее было в новой степи у Агашимолы?

- Опять и еще жесточе погибал.

- Но не погибли?

- Нет-с, не погиб.

- Сделайте же милость, расскажите: что вы дальше у Агашимолы вытерпели.

- Извольте.

***

Как Агашимолова татарва пригонили со мной на становище… и уже не выпустили меня.

«Что, - говорят, - тебе там, Иван, с Емгурчеевыми жить, - Емгурчей вор, ты с нами живи, мы тебя с охотой уважать будем и хороших Наташ тебе дадим. Там у тебя всего две Наташи было, а мы тебе больше дадим».

Я отказался.

«На что, - говорю, - мне их больше? мне больше не надо».

«Нет, - говорят, - ты не понимаешь, больше Наташ лучше: они тебе больше Колек нарожают, все тебя тятькой кричать будут».

«Ну, - говорю, - легко ли мне обязанность татарчат воспитывать. Кабы их крестить и причащать было кому, другое бы еще дело, а то что же: сколько я их ни умножу, все они ваши же будут, а не православные, да еще и обманывать мужиков станут, как вырастут». Так двух жен опять взял, а больше не принял, потому что если много баб, так они хоть и татарки, но ссорятся, поганые, и их надо постоянно учить.

- Ну-с, и что же, любили вы этих ваших новых жен?

- Как-с?

- Этих новых жен своих вы любили?

- Любить?.. Да, то есть вы про это? ничего, одна, что я от Агашимолы принял, была до меня услужлива, так я ее ничего... сожалел.

- А ту девочку, что прежде молоденькая-то такая у вас в женах была? она вам, верно, больше нравилась?

- Ничего; я и ее жалел.

- И скучали, наверно, по ней, когда вас из одной орды в другую украли?

- Нет; скучать не скучал.

- Но ведь у вас, верно, и там от тех от первых жен дети были?

- Как же-с, были: Савакиреева жена родила двух Колек да Наташку, да эта, маленькая, в пять лет шесть штук породила, потому что она двух Колек в один раз парою принесла.

- Позвольте, однако, спросить вас: почему вы их все так называете «Кольками» да «Наташками»?

- А это по-татарски. У них все если взрослый русский человек – так Иван, а женщина – Наташа, а мальчиков они Кольками кличут, так и моих жен, хоть они и татарки были, но по мне их все уже русскими числили и Наташками звали, а мальчишек Кольками. Однако все это, разумеется, только поверхностно, потому что они были без всех церковных таинств, и я их за своих детей не почитал.

- Как же не почитали за своих? почему же это так?

- Да что же их считать, когда они некрещеные-с и миром не мазаны.

- А чувства-то ваши родительские?

- Что же такое-с?

- Да неужто же вы этих детей нимало и не любили и не ласкали их никогда?

- Да ведь как их ласкать? Разумеется, если, бывало, когда один сидишь, а который-нибудь подбежит, ну ничего, по головке его рукой поведешь, погладишь и скажешь ему: «Ступай к матери», но только это редко доводилось, потому мне не до них было.

- А отчего же не до них: дела, что ли, у вас очень много было?

- Нет-с; дела никакого, а тосковал: очень домой в Россию хотелось.

- Так вы и в десять лет не привыкли к степям?

- Нет-с, домой хочется... тоска делалась. Особенно по вечерам, или даже когда среди дня стоит погода хорошая, жарынь, в стану тихо, вся татарва от зною попадает по шатрам и спит, а я подниму у своего шатра полочку и гляжу на степи... в одну сторону и в другую – все одинаково... Знойный вид, жестокий; простор – краю нет; травы, буйство; ковыль белый, пушистый, как серебряное море, волнуется, и по ветерку запах несет: овцой пахнет, а солнце обливает, жжет, и степи, словно жизни тягостной, нигде конца не предвидится, и тут глубине тоски дна нет... Зришь сам не знаешь куда, и вдруг пред тобой отколь ни возьмется обозначается монастырь или храм, и вспомнишь крещеную землю и заплачешь.

Иван Северьяныч остановился, тяжело вздохнул от воспоминания и продолжал:

- Или еще того хуже было на солончаках над самым над Каспием: солнце рдеет, печет, и солончак блестит, и море блестит... Одурение от этого блеску даже хуже чем от ковыля делается, и не знаешь тогда, где себя, в какой части света числить, то есть жив ты или умер и в безнадежном аду за грехи мучишься. Там, где степь ковылистее, она все-таки радостней; там хоть по увалам кое-где изредка шалфей сизеет или мелкий полынь и чабрец пестрит белизну, а тут все одно блыщание... Там где-нибудь огонь палом по траве пойдет, - суета поднимется… Все от этого развлечение. А потом еще где-нибудь и кустик встретишь: таволожка, дикий персичек или чилизник... И когда на восходе солнца туман росою садится, будто прохладой пахнет, и идут от растения запахи... Оно, разумеется, и при всем этом скучно, но все еще перенесть можно, но на солончаке не приведи господи никому долго побывать.

…зимой снег малый, только чуть траву укроет и залубенит – татары тогда все в юртах над огнем сидят, курят... И вот тут они со скуки тоже часто между собою порются. Тогда выйдешь, и глянуть не на что…

Рассказчик умолк и поник головою. Его никто не тревожил; казалось, все были проникнуты уважением к святой скорби его последних воспоминаний; но прошла минута, и Иван Северьяныч сам вздохнул, как рукой махнул; снял с головы свой монастырский колпачок и, перекрестясь, молвил:

- А все прошло, слава богу!

Мы дали ему немножко поотдохнуть и дерзнули на новые вопросы о том, как он, наш очарованный богатырь, выправил свои попорченные волосяною сечкою пятки и какими путями он убежал из татарской степи от своих Наташей и Колек и попал в монастырь?

Иван Северьяныч удовлетворил это любопытство с полною откровенностью, изменять которой он, очевидно, был вовсе не способен.

Фото - Галины Бусаровой