Вениамин Каверин. Воспоминания.

«Лиловый» негр подошёл к нам с подносом, на котором стояли цветы…


Наконец он вышел, долгожданный альманах «Серапионовы братья», маленькая книжка в четырёх тысячах экземпляров – по тем временам это было недурно. В альманахе было семь рассказов – не участвовали Тихонов, Груздев и Полонская. Но дух товарищества, дружеская связь были так сильны, что кто-то – кажется, Федин – предложил разделить гонорар поровну, на всех братьев – и разделили бы, если бы не участвовавшие согласились.

На последней странице под крупным заголовком был опубликован список книг «Серапионовых братьев» - убедительное отражение работы полутора лет. Зощенко успел напечатать своего «Синебрюхова», Иванов – «Партизан», Полонская – «Знаменья»…

Альманах был издан небрежно, на плохой бумаге, в тонкой обложке. Руководитель издательства «Алконост» С.М. Алянский, друг Блока (обладавший безукоризненным вкусом), отнюдь не предполагал, что это скромное издание станет фактом нашей литературной истории.

Иначе поступил Горький, повторивший альманах в издательстве Гржебина (Берлин), увеличив его почти вдвое, включив стихи и острую статью И. Груздева «Лицо и маска». Но это издание прошло незамеченным, а наше имело неожиданный, почти парадоксальный успех.

Почему? Перечитывая альманах теперь, спустя полвека, я невольно задумался над этим вопросом.

Выход альманах решено было отметить в недавно открывшемся ресторане на углу Невского и Пушкинской, который сразу стал известен в городе, потому что среди официантов был настоящий негр.

К ужину приоделись, и я пожалел, что так и не собрался переделать костюм, который подарил мне Горький. Кроме меня и Тихонова, все надели «тройки», а Зощенко пришёл в модном пиджаке с квадратными лацканами, заказанном у дорогого портного.

Похудевший и помолодевший Федин (его оперировал знаменитый Греков) много и оживлённо говорил и, как всегда, распоряжался на таких вечерах. Самый настоящий негр, лиловый как и в песенке Вертинского, в белой куртке с блестящей продольной шёлковой полосой, почтительно слушал его и отвечал негромко, одними губами.

Это были первые полчаса, когда ещё сдержанно шутили, прикидывая, может быть, не размахнулся ли наш европеец, заказав зернистую икру, судака в каком-то «соусе репюблик» и фрукты, которые на рынке были вдвое дешевле.

Потом, с той минуты, как в глубине маленькой эстрады под ниспадающими овальными портьерами стал настраивать свои инструменты оркестр, что-то изменилось, сдвинулось, сорвалось. Уже надо было перекрикивать шум, чтобы услышать друг друга, неуверенность, которую я невольно чувствовал, пропала, и на смену ей пришло то восторженно-торжественное настроение, которое относилось не к альманаху (о нём никто не говорил), а к тому, что мы впервые собрались не у Гулисова, где было уютно, но темновато и тесновато, а в этом роскошном ресторане, с его зеркалами, отражавшимися в других зеркалах, с его сверкавшими белизной столами, где между вазами не лежали, а стояли салфетки. Эти маленькие треугольные пирамиды салфеток я увидел впервые.

Никто не слушал тосты, которые кстати и некстати провозглашал Никитин, смеялись до упаду над меланхолическими шутками Зощенко и раздосадовали его наконец, потому что начинали смеяться, едва он раскрывал рот.

Потом на эстраде появился уверенный, стройный красавец в чёрном и стал то отталкивать, то притягивать к себе, то грубо швырять на пол высокую, стройную красавицу в чёрном. Это была знаменитая только что появившаяся пара – Спокойская и Мономахов, исполнявшая танец апаша.

В ту пору было вполне достаточно двух-трёх рюмок, чтобы мне захотелось смеяться без всякой причины.

Даже незнакомые люди казались мне симпатичными, а знакомым неудержимо хотелось, не теряя времени, объясниться в любви. Очевидно, вино действовало на меня избирательно, превращая честолюбивого задиру в добряка, относившегося к человечеству с обожанием.

Бог весть откуда, но в такие минуты у меня появлялось даже изящество и, кажется, остроумие. С рюмкой в руках я поднялся и стал обходить стол, чокаясь с друзьями. Я не каялся в былых резкостях, но только потому, что они казались мне несущественным вздором.

Слонимскому я сказал, что в нём дремлет будущий Свифт, и мягко не согласился с Груздевым, который заметил, заикаясь, что этого Свифта можно разбудить только пальбой из пушек.

Зощенко я признался, что был бы польщён, если бы он убил или хотя бы ранил меня на дуэли.

Полонская следила за мной с доброй улыбкой, и я заставил её выслушать длинное любовное объяснение, закончившееся откровенным признанием, что я люблю другую.

Серапионовские девицы были особенно хороши в этот вечер, и каждой из них я сказал небольшую, но убедительную речь, доказывая, что мы пропали бы без них и ещё пропадём, если они не выйдут замуж за «братьев».

Мой обход продолжался долго, но, может быть, не очень, потому что я не забывал о том, что необходимо вернуться домой до полуночи, неторопливо пробиравшейся ко мне сквозь шум и звон ресторана.

Это могло случиться в «Хронике города Лейпцига» или во сне, но в глубине, за разбежавшимся звоном ресторана, за блеском посуды, стекла и зеркал, которые тоже звенели и пели, я услышал осторожный бой стенных часов, висевших на Греческом проспекте в столовой. Часы были «ссыльные», до приезда длинного, льстивого Барца они находились в нескладной, неуютной кухне, напоминая горничной статского советника, что пора будить детей, ходивших в Петер-шуле.

Теперь Тынкоммуна жила по этим часам, и, хотя у них был обыкновенный, негромкий бой, мне всё же удалось расслышать его в ресторане на Невском.

«Лиловый» негр подошёл к нам с подносом, на котором стояли цветы, девицы получили по белой розе, а я купил красную и не подарил её никому.

- Дело в том, - загадочно объяснил я, хотя никто не спрашивал у меня объяснений, - что мужчины созданы для государственных дел, для философии, для войны или охоты, а женщины – для них. Что касается любви… Мне кажется, что я без неё обойдусь.

Роза была прелестная, свежая, упругие лепестки только что начали распускаться, и с той минуты, когда я её купил, всё до странности быстро стало меняться в этом вдруг наскучившем мне ресторане.

Певица с бледным, подчёркнуто-трагическим лицом пела на эстраде модный воровской романс, и было что-то оскорбительное в том, что её не слушали пившие и евшие за столами люди. Разламывающий голову шум существовал теперь только для того, чтобы заглушить бой часов, под которыми спала или, может быть, ещё не спала Лидочка, поджидая меня.

В половине двенадцатого я встал и, ни с кем не прощаясь, ушёл – как мне показалось, незаметно.

Это было ложное впечатление: на другой день Тихонов сказал мне, что весь наш орден дружно хохотал, наблюдая, как, стараясь не потерять равновесия, я пробирался между столами, прикрывая левой рукой розу, которую держал в правой: так в вербное воскресенье, возвращаясь из церкви, прикрывают горящую свечку от ветра.

На Невском не было ветра. На Невском было тихо и светло, как днём.

Радостно и свободно дыша, освежённый прохладным воздухом ночи, с розой в руке я торопливо шёл к той, которой хотел подарить эту розу. 

Фото - Галины Бусаровой