О пользе невнимания и забвения по Чуковскому. Часть 1


Беседуют две женщины. Одна говорит:

- Это прямо-таки ошеломило меня… Ведь я обожаю их…

Я прохожу мимо и думаю: «До чего это хорошо, что, употребляя слова в разговоре, мы не вспоминаем об их первоначальном значении!»

Слово ошеломить происходит от слова шелом, а шелом (или шлем) – это железная каска, которую древние и средневековые воины носили в бою, оберегая свои черепа от вражьих дубин и мечей. Враги налетали на них и били что есть силы по шелому, чтобы ошеломленные воины валились с седла на землю.

Женщина, сказавшая, что известие… ошеломило ее, конечно, не представляла себе в ту минуту ни старинных сражений, ни коней, ни кольчуг, ни шеломов: все живые, конкретные образы, связанные со словом ошеломить, уже выветрились из этого слова в течение многих веков. Оно утратило смысл военного термина и полностью отрешилось от тех обстоятельств, которые породили его. Образ давно потух, а самое слово осталось и не утратило своей выразительности.

Та же участь постигла другое словцо – обожать («ведь я обожаю их»). Оно произошло от слова бог и первоначально имело единственный смысл: сделать из кого-нибудь свое божество, чтить кого-нибудь как бога, благоговейно и молитвенно преклоняться перед кем-нибудь. Вряд ли женщина, сказавшая, что она обожает их, намеревалась уведомить свою собеседницу, что всякие мелочи представляются ей божествами, вызывающими у нее благоговейные чувства. Она потому и применила это слово, что его религиозно-мистический смысл уже очень давно позабылся. Опять-таки: образ потух, а слово осталось.

Эта склонность народа – забывать первоначальные значения выражений и слов и пользоваться ими автоматически – наблюдается на каждом шагу.

Когда мы, например, говорим: «вся столица была взволнована таким-то событием», никто, конечно, не вспоминает при этом, что стольным городом в старину называли тот город, где находился стол или престол какого-нибудь Святослава, или Глеба, или Мстислава Владимировича. Теперь великокняжеских столов уже нет и в помине, а слово столица по-прежнему живет в языке, оторванное от своего старого корня и наполненное новым содержанием.

Точно так же, когда мы говорим, что столица была чем-то взволнована, мы едва ли представляем себе, что слово взволновать происходит от слова волна. Образ волны в этих случаях вообще не возникает перед нами.

Нечего и спрашивать о том, хорошо или плохо, что у нас в языке такое большое количество слов, первозданная образность которых потухла. Хорошо или плохо, что в живом разговоре мы употребляем такие слова, прежний смысл которых забыт нами раз навсегда? Полезно ли такое забвение? И нельзя ли без него обойтись?

Ответ может быть только один: такое забвение чрезвычайно полезно, и обойтись без него невозможно никак.

***

К сожалению, даже большим литераторам, для которых работа над словом – единственное дело их жизни, эта истина не представляется вполне очевидной.

Однажды один многоопытный и даровитый поэт, Н. Н. Асеев, выступил с обширной статьей, где пылко восстал против того потухания образности, которое всегда сочетается с забвением исконных словесных корней. Он потребовал, чтобы писатели вернули словам их первоначальную образность; чтобы, вводя в свои произведения слово печаль, они помнили бы, что оно происходит от печи, а говоря, например, о кручине, держали бы в памяти, что слово кручина происходит от слова крутить.

Поэт уверен, что в этом оживлении корнесловов – один из наиболее действенных методов всякого литературного творчества. Здесь видится ему преодоление сухой абстрактности и шаблонности речи.

В теории это кажется заманчивым, но на деле возвращает наш богатый и сложный язык к дикарским стадиям его бытия. Если при слове объегорить в нашем сознании всегда будет возникать образ Егора, а при слове подкузьмить – образ Кузьмы, образность речи, конечно, усилится, но речевое общение людей будет затруднено чрезвычайно.

Абстрагирующая работа ума человеческого заключается именно в том, что на базе конкретных, зримых и осязаемых образов, связанных с первоначальным значением слов, он создает общие понятия, отвлеченные термины, а это и являет собою подлинный прогресс языка.

Прогресс был бы, конечно, немыслим, если бы ему не способствовала склонность молодых поколений забывать те первоначальные значения, которые были приданы многим словам более или менее отдаленными предками.

Приглашая писателей судить о словах по их древнему корневому значению, которое давно уже позабыто народом, поэт убежден, что тем самым он ратует за «воскрешение слов». При этом он прибегает к метафоре: необходимо освободить употребляемые нами слова от той заплесневелой коры, которой они обросли за последнее время.

Метафора едва ли удачная: если дерево «освободить от коры», оно непременно засохнет.

Нельзя же не считаться с непреложным законом всякого нормального языкового развития: исчезнувшие значения слов безвозвратно уходят из памяти молодых поколений, начисто забываются ими. Эта склонность молодых поколений к забывчивости и обеспечивает языку его правильный рост.

Возьмем хотя бы такое распространенное слово, как чан. Кто же (кроме лингвистов) вспоминает теперь, что оно происходит от древнего д’щан, то есть в конечном счете от слова доска (дощан). Его родственная связь с деревянными досками уже так испарилась из памяти современных людей, что они считают себя вправе говорить: медный чан, металлический чан, и никто не видит в этом бессмыслицы. Действительно, здесь нет никакого нарушения логики, так как мы уже давно не ассоциируем чана ни с сосной, ни с березой.

***

Необходимо одно: чтобы забвение было массовым, всенародным.

В тех случаях, когда слову выпадает такая удача, что его первоначальное значение забывается решительно всеми, оно уже не вызывает протестов даже среди самых ретивых ревнителей чистоты языка.

Таково, например, слово зря. Кто из русских вспоминает теперь, что это деепричастная форма старинного зреть, то есть видеть, ставшая в течение столетий наречием.

Таково же слово опростоволоситься. Вначале оно относилось исключительно к женщинам. Опростоволосилась, по утверждению Даля, говорила о себе деревенская «баба», снявшая с головы традиционный платок. Но теперь это значение совсем позабылось – позабылось начисто всеми, и молодыми и старыми, и уже никто не замечает, что в этом слове присутствуют волосы.

Поэтому теперь даже лысый мужчина может сказать о себе:

- Я опростоволосился!

И не найдется такого педанта, который упрекнул бы его за коверканье русской речи. Опростоволоситься теперь означает дать маху, остаться в дураках, оплошать.

Но бывают такие случаи, когда забвение еще не стало всеобщим. Одни забыли первоначальное значение слова, а другие еще помнят его. И слово оказывается, так сказать, на распутье: помнящие обвиняют забывших в самой постыдной безграмотности.

К числу таких слов, исконное значение которых еще не успели забыть все без изъятия, относится благодаря.

Исконное значение этого слова – благодарность, признательность. Но те, кто позабыл об этом, пишут без зазрения совести:

«Благодаря безобразной работе телеграфа газета лишилась необходимой информации».

А те, которые помнят, негодуют и язвительно спрашивают:

- Как можно благодарить за безобразие?

Но как бы ни коробила их эта «дикая» форма, она может утвердиться в языке навсегда, если только большинство говорящих начисто и окончательно забудет ее первоначальное значение: дарование благ. Тогда уже никто не станет возмущаться такими конструкциями, как «благодаря халатному отношению врачей», «благодаря пожару», «благодаря продолжительной засухе».

Если следующее поколение русских людей окончательно позабудет, что слово благодаря выражает собою признательность, все эти «благодаря пожару», «благодаря чуме» и т. д. навсегда останутся у нас в языке, несмотря на протесты со стороны стариков, которые еще помнят то время, когда в слове благодаря ощущалось и благо и дар.

Повторяю: подобные слова лишь тогда признаются законными и не вызывают никаких нареканий, если их подлинный смысл позабылся давно, и притом решительно всеми, не только молодыми, но и старыми.

Лишь тогда, когда русские люди очень прочно забыли, что слово чернила порождено прилагательным черный и что, стало быть, только черная жидкость, и никакая другая, может называться чернилами, они узаконили в своем языке такие, казалось бы, дикие формы, как красные чернила, зеленые чернила, лиловые чернила и проч.

И лишь тогда, когда они прочно забыли, что в слове белье присутствует понятие белый и что, значит, главный признак белья – белизна, они стали говорить розовое белье, голубое белье, даже не подозревая о том, что здесь «противоестественное» сочетание слов.

Познакомившись с человеком по фамилии Резвый, вы на первых порах ассоциируете эту фамилию с понятием резвость, но уже через несколько дней, если вы часто общаетесь с носителем этой фамилии, смысл ее совершенно выветривается, и фамилия Резвый звучит для вас так же, как фамилия Иванов или Федоров.

Об этом я подумал впервые, когда увидел, как хохочет один маленький мальчик, услышавший фамилию Грибоедов. Для него эта фамилия была внове, и потому он заметил в ней то, что давно уже стерлось для нашего слуха: человек, который ест грибы. Мы же, взрослые, так часто повторяем это бессмертное имя, оно стоит в ряду таких величавых имен, что, произнося его, мы уже давно позабыли, из каких элементов оно состоит.

Значит, все дело в привычке.

***

Мы, например, привыкли говорить «солнце встало», «солнце зашло», «солнце село». Мы произносим эти словесные формулы тысячу раз, хотя, конечно, они находятся в резком противоречии с нынешними научными представлениями о движении Солнца в галактике. Солнце ниоткуда не встает и никуда не заходит. Но благодаря драгоценной склонности говорящих людей забывать о первоначальном смысле употребляемых слов и не вникать в этот смысл во всех языках сохранились такие древние слова, как «восход» и «закат», соответствующие древнему, ныне разрушенному представлению о космосе.

«Я, - пишет поэт В. Солоухин, - встречал человека, который возмущался выражениями: «упала звезда», «падающие звезды». «Вы что, - восклицал он, - не знаете, что это падают не звезды, а метеориты?»

Среди доморощенных блюстителей чистоты языка есть великое множество подобных педантов. Даже не подозревая о том, что забвение первоначальной этимологии слов или ослабление внимания к ним есть одна из важнейших закономерностей нормальной человеческой речи, они то и дело находят вопиющие ошибки и промахи там, где действуют неведомые им, этим людям, законы.

Приведу несколько очень рельефных примеров, свидетельствующих, что мы не могли бы пользоваться родным языком, если бы в нем не существовало большого количества таких оборотов, отдельные части которых мы привыкли не замечать в разговоре.

Когда, например, мы читаем в стихах: «Слыл умником и в ус себе не дул», -  мы не замечаем, что здесь говорится о каком-то усатом субъекте, который отказывается совершать с одним из своих усов такой необычный поступок. Это идиоматическое выражение стерлось для русских людей.

Из чего следует, что, если бы мы не обладали драгоценной способностью забывать первоначальные значения слов, мы не могли бы употреблять ни одного крылатого выражения, ни одной идиомы.

Вчера, например, вы сказали о ком-то:

- Он живет у черта на куличках.

И ваши собеседники поняли, что́ вы хотите сказать, хотя ни вы, ни они не задумались, что же такое кулички, и даже не заметили, что вы упомянули о черте.

Вас поняли, не анализируя отдельных частей этой формулы, совсем не вникая в слова, из которых она состоит. Ее восприняли всю целиком.

Все подобные формулы воспринимаются именно так: при полном невнимании к их отдельным частям.

Идя с сыном по улице, вы сказали ему:

- Что же ты согнулся в три погибели!

И ни на минуту не задумались о том, что это за погибели и почему их три, а не две, не четыре. Вы не замечаете смысла тех отдельных слагаемых, из которых состоит эта фраза, и, произнося ее, находитесь в твердой уверенности, что и ваш собеседник тоже не вникает в их смысл. Слагаемые не заметны для вас, это слова-невидимки, но сумма их понятна для каждого русского. Именно потому и понятна, что внимание к слагаемым чрезвычайно ослаблено и общее воспринимается помимо деталей.

Недавно я слышал, как один мой знакомый, уже немолодой человек, уславливался по телефону с товарищами:

- Если же я паче чаяния запоздаю на десять-пятнадцать минут, валяйте без меня, я догоню.

Я спросил у него, что значит паче, он смутился, не зная, что ответить: оказалось, он впервые заметил, что говорит это слово. До сих пор он произносил его автоматически, вполне бессознательно в сочетании со словом чаяние. Одно из слагаемых было ему непонятно, но сумма совершенно ясна (и ему и его собеседнику).

Точно так же, когда мы читаем у Щедрина:

«Куда это он лыжи навострил? Ишь спешит, точно в аптеку торопится», - мы (если мы не иностранцы и не дети) даже не заметим в этом отрывке ни лыж, ни того обстоятельства, что кто-то сделал их более острыми, чем они были до этой минуты.

Все дело и здесь в привычке.

Конечно, для того чтобы идиомы могли существовать в языке, не всегда необходимо забвение их компонентов. Чаще всего достаточно невнимания к ним. Но и невнимание, и забвение приводят к одному результату: к потуханию образности, которая (если б она не потухла) служила бы тяжкой помехой языковому общению людей, даже сделала бы его невозможным.

С таким же мерилом мы должны подойти к выражениям ужасно весело и страшно красиво. Не скажу, чтобы они были мне совсем по душе: впервые я услыхал их на улице от каких-то визгливых и расфуфыренных девушек, близких родственниц той Людоедки, что увековечена в «Двенадцати стульях». Но сами по себе, повторяю, эти выражения не кажутся мне беззаконными, ибо и здесь проявилась благодетельная сила забвения, которая играет такую великую роль во всяком живом языке.

Можно не сомневаться, что те, кто пользуется этими эмоциональными возгласами, постигают их только в сумме, совсем не замечая слагаемых, как это постоянно бывает со всеми идиомами речи. В данном случае слова ужасно и страшно теряют свою знаменательность и служат лишь для усиления экспрессии, заменяя собою такие слова, как очень, чрезвычайно и проч. Весь вопрос состоит только в том, станет ли это забвение всеобщим в будущем. Забудут ли ближайшие наши потомки, что в этих выражениях есть ужас и страх, подобно тому, как наши предки в свое время забыли и совершенно перестали замечать, что в идиоме согнуться в три погибели говорится о каких-то погибелях.

Из всего сказанного следует, что склонность живых языков забывать на протяжении столетий первоначальную историю отдельных слов и словосочетаний вполне закономерна, необходима, естественна.

Иначе наши современники не могли бы удержать в языке такие непонятные им древние словеса, как «паче чаяния», «кулички», «(не видно ни) зги», «(на сон) грядущий», хотя вне идиом эти слова давно ушли из языка.

Поэтому, если бы среди нас по какому-нибудь недоразумению появился самозваный пурист, который стал бы протестовать против таких сочетаний, как красные чернила, артиллерийская стрельба и т. д., его протесты не нашли бы ни в ком ни малейшего отклика и показались бы только смешными: время давно узаконило эти «несуразные» формы. С ними уже нечего бороться.

Вот до чего это трудно – быть настоящим пуристом. Вот сколько сложнейших обстоятельств каждый из них должен учесть, вместо того чтобы выступать с безапелляционными приговорами: «это неграмотно», «это неправильно», «это бессмысленно», «это неверно».

Прежде чем выносить тому или иному языковому явлению тот или иной приговор, пурист должен отрешиться от вкусовщины, от субъективных пристрастий и по мере возможности согласовать свои мнения с наукой.

Фото - Галины Бусаровой