А. К. Толстой. Я бы легко согласился не знать о том,

что творится в нашем столетии…


Из трёх Толстых, которых выдвинула русская литература, имя самого старшего из них – Алексея Константиновича Толстого – для широкого читателя остаётся наименее известным. И это при том, что, например, его знаменитая историческая драма «Царь Фёдор Иоаннович» вот уже более ста лет не сходит с театральной сцены; при том, что многие его стихотворения звучат в музыке крупнейших русских композиторов (Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Балакирева, Рахманинова и др.); при том, наконец, что, вероятно, мало найдётся читателей, которым не было бы знакомо имя Козьмы Пруткова, знаменитого литературного персонажа, созданного в содружестве с братьями Алексеем и Владимиром Жемчужниковыми А. К. Толстым. Так вообще бывает и не столь уж редко. Кому, например, не известны гениальные оперы Римского-Корсакова «Псковитянка» и «Царская невеста»? Но многие ли помнят имя Л. Мея, автора одноимённых драм, составивших основу этих опер? Мало кто не читал или не смотрел в театре блестящую трагедию Э. Ростана «Сирано де Бержерак». Но кто такой Ростан и что он написал ещё кроме своей «героической трагедии», - здесь широкий читатель уже не обойдётся без помощи специальной литературы. Судьбы произведений искусства нередко складываются совершенно иначе, нежели судьбы их создателей.

Один из близких друзей А. К. Толстого, писатель Б. Маркевич, высказав Толстому свои соображения по поводу его драмы «Дон-Жуан», между прочим, писал: «Вы, может быть, единственный ныне литературный человек в России, который себя поставил вне современного движения… Дабы иметь нравственное право удалиться в свой шатёр, необходимо выйти когда-нибудь оттуда, как Ахилл, чтобы влачить Гектора, привязанного к Вашей триумфальной колеснице; надо создать прекрасное произведение, которое найдёт в своей красоте оправдание недостатку злободневности».

Эти слова объясняют многое. Именно характер общественно-литературной позиции Толстого, именно то, что поэт всегда стремился остаться в стороне от борьбы общественно-политических и даже собственно литературных направлений, - именно это и стало главной причиной того, что лучшие его произведения намного пережили его писательскую славу. Ибо писателей помнят не только по их произведениям, но и по тем знамёнам, на которых они написали своё имя.

Толстой не встал ни под чьё знамя. В бурную эпоху 40-60-х годов, на которую приходится расцвет его творчества, в эпоху мощных европейских революций и крутого подъёма революционно-освободительного движения в России, он не только не примкнул ни к одному из существующих течений общественно-политической мысли, но и не отозвался почти ни на одно из явлений, волновавших тогда эту мысль. Крупнейшие события социально-политической современности не вызвали в его творчестве никакого отклика, лишь отдалённым эхом отозвавшись в его письмах и дневниках в виде мимолётных, сугубо частных впечатлений. В его сознании жил идеал свободного, далёкого от «тревог мирской суеты» художника, всецело погружённого в мир «вечных» начал человеческого бытия, и этому идеалу он стремился следовать всю жизнь.

Двух станов не боец, но только гость случайный,

За правду я бы рад поднять мой добрый меч.

Но спор с обоими досель мой жребий тайный,

И к клятве ни один не мог меня привлечь;

Союза полного не будет между нами –

Не купленный никем, под чьё б ни стал я знамя,

Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,

Я знамени врага отстаивал бы честь!

В этих строках – весь Толстой. С его пылкой убеждённостью в своём призвании «говорить во что бы то ни стало правду» (как о том несколько позже он писал в письме к Александру II). С его наивной верой в то, что правду можно говорить лишь не будучи связанным ни с одной из борющихся сторон. С его горьким убеждением, что в современных условиях участие в борьбе за правду для него, увы, невозможно. Тринадцать лет спустя, уже в конце жизни, он ещё раз подтвердил эту свою позицию. «Шесть часов утра, - писал он Б. М. Маркевичу. – Петухи поют так, будто они обязаны по контракту с неустойкой. Повар Денис и кухарка Авдотья затопили сейчас на кухне, чтобы печь хлеб. Зажглись огоньки в деревне, которую видно по ту сторону озера. Всё это – хорошо, это я люблю, я мог бы так прожить всю жизнь, но мне по мере сил придётся везти жену в Венецию или в Пустыньку. Ей хочется точно узнать, существует ли Наполеон III или нет? Мне-то оно безразлично. Какое мне до этого дело? Я знаю, что есть Денис и есть Авдотья, и мне этого достаточно. Вы скажете, что подобное убеждение гнусно – а что мне до того? Убеждение меня удовлетворяет. Чёрт побери и Наполеона III, и даже Наполеона I! Если Париж стоит обедни, то Красный Рог со своими лесами и медведями стоит всех Наполеонов, как бы их ни пронумеровали… Я бы легко согласился не знать о том, что творится в нашем столетии… Остаётся истинное, вечное, абсолютное, не зависящее ни от какого столетия, ни от какой моды, ни от какого веяния… - и вот этому-то я всецело отдаюсь. Да здравствует абсолютное, т.е. да здравствует человечность и поэзия!»

Столь откровенное равнодушие к вопросам современной действительности свидетельствует на первый взгляд об отсутствии у Толстого вообще каких бы то ни было общественно-политических убеждений и, казалось бы, подтверждает весьма распространённое мнение, будто он принадлежал к сторонникам теории «искусства для искусства». Между тем это не совсем так, чтобы не сказать – совсем не так. Убеждения у Толстого были, причём настолько прочные, что не претерпели каких-либо изменений на протяжении всей его жизни. Был у него и свой социально-политический идеал. Только идеал этот был таков, что обрекал поэта на постоянный и, по-видимому, безысходный спор с представителями едва ли не всех направлений общественной мысли. И поскольку бегство Толстого от «злободневности» было бегством не вообще от жизни, а стремлением выразить этот свой, пускай и далёкий от современности идеал, то уже по одному этому его эстетическая позиция отнюдь не была позицией апологета «искусства для искусства». Об этом красноречиво свидетельствует весь его творческий путь.

Алексей Константинович Толстой родился 24 августа 1817 года в Петербурге. Его мать была внучкой знаменитого Кирилла Разумовского, последнего гетмана Украины, и дочерью А. К. Разумовского, екатерининского сенатора, министра народного просвещения при Александре I; отец принадлежал к той ветви рода Толстых, из которой вышел известный скульптор и гравёр Ф. П. Толстой, его брат. Вскоре после рождения А. К. Толстого родители разошлись, и мать увезла будущего поэта в своё имение на Черниговщине, а затем и уже надолго поселилась с сыном в имении своего брата А. А. Перовского (в этой же Черниговской губернии). Пышная украинская природа, роскошный быт старинной барской усадьбы, царящая в ней атмосфера любви к искусству – всё это оказало глубочайшее влияние на формирование духовного мира будущего поэта. Уже в ранние годы он испытывает сильную тягу к творчеству. «С шестилетнего возраста, - вспоминал он, - я начал марать бумагу и писать стихи – настолько поразили моё воображение некоторые произведения наших лучших поэтов… Я упивался музыкой разнообразных ритмов и старался усвоить их технику. Мои первые опыты были, без сомнения, нелепы, но в метрическом отношении они отличались безупречностью». Литературное развитие юного Толстого шло тем более плодотворно, что протекало оно под руководством такого авторитетного наставника, каким был его дядя Алексей Алексеевич Перовский, известный прозаик, печатавшийся в столичных журналах под псевдонимом «Антоний Погорельский» (роман «Монастырка», повесть «Лафертовская маковница» и др.). Перовский не только руководил литературными занятиями племянника, но и показывал его наиболее удачные опыты своим близким литературным знакомым, а ими в числе прочих были ни много ни мало Пушкин и Жуковский. Отзывы, по-видимому, были весьма сочувственными (по некоторым данным, стихи молодого поэта были одобрены даже Пушкиным), но печататься Толстой начал лишь в 1841 году, причём дебютировал не стихами, а повестью «Упырь». К этому времени он был уже хорошо принят в московских литературных салонах, был своим человеком в «большом свете», побывал во многих культурных центрах Европы. В 1834 году он был определён на службу в Московский архив министерства иностранных дел, через год выдержал экзамен в Московском университете на право получения чина, а в 1837 году был направлен в русскую миссию при германском сейме. Шесть лет спустя ему было пожаловано придворное звание камер-юнкера.

Литературный дебют Толстого прошёл более чем успешно: повесть «Упырь» была замечена и удостоилась похвалы самого Белинского. Великий критик отмечал в повести «все признаки ещё слишком молодого, но тем не менее замечательного дарования». Указав на некоторые недостатки повести, заключавшиеся, по его мнению, в известной поверхности художественной мысли, он тут же оговаривался, что, «несмотря на внешность изобретения, уже самая многосложность и запутанность его обнаруживают в авторе силу фантазии; а мастерское изложение, уменье сделать из своих лиц что-то вроде характеров, способность схватить дух страны и времени, к которым относится событие, прекрасный язык, иногда похожий даже на «слог», словом – во всём отпечаток руки твёрдой, литературной, - всё это заставляет надеяться в будущем многого от автора «Упыря». В ком есть талант, в том жизнь и наука сделают своё дело, а в авторе «Упыря» - повторяем – есть решительное дарование».

Проза, однако, не была главным призванием Толстого, равно как и фантастическая тема, которой он отдал дань в «Упыре». Толстой был поэтом – поэтом по природе, по самому складу своего дарования. Что же касается его тематических пристрастий, то уже в 40-х годах они приняли ярко выраженный исторический, а точнее было бы сказать, историософский характер. История, философия истории, прошлое как нравственно-социальный критерий в оценке явлений современной действительности – эта тема на многие годы станет для него главной. Написав ещё два-три рассказа в «фантастическом жанре», он полностью отдаётся поэзии.

Пишет он много, но за долгое время, вплоть до начала 50-х годов, в печати появилось лишь одно его стихотворение («Бор сосновый в стране одинокой стоит…»).

Среди его произведений этой поры «нужно особо выделить три стихотворения – «Колокольчики», «Курган» и балладу «Василий Шибанов». Именно в них обозначился тот основной круг тем и идей, который разрабатывался им потом на протяжении всего творчества.

«Колокольчики» - светлая и наивная историческая грёза, поэтизирующая тысячелетний путь России. Вольный бег коня в чистом поле, в чём-то созвучный верховому полёту гоголевской «тройки», символизирует исторические судьбы России, воплощает раздумья и мечты о её будущем.

Есть нам, конь, с тобой простор!

Мир забывши тесный,

Мы летим во весь опор

К цели неизвестной.

Чем окончится наш бег?

Радостью ль? Кручиной?

Знать не может человек –

Знает бог единый!..

Мрачные тени прошлого, память о кровавой борьбе Руси с воинственными степными народами, лишь на миг возникают в сознании поэта, чтобы тут же отступить перед светлым видением грядущего триумфа России, призванной стать во главе объединённого славянства. Поэт видит, как вожди братских славянских стран идут в «светлый град со кремлём престольным» и русский царь встречает их с любовью и радостью:

«Хлеб да соль! И в добрый час! –

Говорит державный, -

Долго, дети, ждал я вас

В город православный!»

И ни ему в ответ:

«Наша кровь едина,

И в тебе мы с давних лет

Чаем господина!»

Громче звон колоколов,

Гусли раздаются,

Гости сели вкруг столов,

Мёд и брага льются.

Уносясь мечтой в идеальный мир, в котором исторической воспоминание причудливо переплетается с восторженным поэтическим предчувствием, поэт ещё не осознаёт себя в мире действительном, сегодняшнем. Поэтические картины, проносящиеся в его воображении, для него пока что не более чем сон, навеянный пылкой мечтой. Однако в стихотворении «Курган» звучат уже настроения совсем иного рода.

…Под древним курганом покоится прах великого воина. Поэт знает, что это был знаменитый витязь, прославивший свой народ великими подвигами и обессмертивший своё имя. На тризне

Певцы ему славу сулили,

На гуслях гремя золотых:

«О витязь! Делами твоими

Гордится великий народ.

Твоё громоносное имя

Столетия все перейдёт!

И если курган твой высокий

Сровнялся бы с полем пустым,

То слава, разлившись далёко,

Была бы курганом твоим!»

Но протекли века – и что же? Курган по-прежнему гордо высится в степи,

А витязя славное имя

До наших времён не дошло…

Кто был он? Венцами какими

Своё он украсил чело?

Чью кровь проливал он рекою?

Какие он жёг горда?

И смертью погиб он какою?

И в землю опущен когда?

Безмолвен курган одинокий…

Наездник державный забыт,

И тризны в пустыне широкой

Никто уж ему не свершит!

Нравственно-философскую мысль Толстого можно истолковать на первый взгляд как подтверждение «так проходит слава мира». Однако здесь она имеет свой особый «подтекст», причём весьма характерный именно для Толстого. Подтекст этот заключается пока ещё в не слишком отчётливом, но всё же достаточно определённом противопоставлении эпически-величавого мира Древней Руси миру современному, забывшему славу великих предков, - рукотворный курган пережил то, что должно было стать бессмертным…

Толстой вообще считал, что дотатарский период русской истории был для Руси «золотым веком», после которого общественный строй страны подвергся гибельным превращениям. В централизации русского государства он видел лишь процесс неуклонного укрепления самодержавной власти, губительный процесс порабощения некогда свободной личности государством. В этом ему виделось тяжкое наследие татарского ига. В одной из позднейших своих баллад «Змей Тугарин», олицетворяя в фигуре Тугарина враждебный Руси мир степного Востока, он вкладывает в уста Тугарина зловеще-пророческие слова:

И время придёт,

Уступит наш хан христианам,

И снова подымется русский народ,

И землю единый из вас соберёт,

Но сам же над ней станет ханом!

И в тереме будет сидеть он своём,

Подобен кумиру средь храма,

И будет он спины вам бить батожьём,

А вы ему стукать да стукать челом –

Ой срама, ой горького срама!

И – далее:

Обычай вы наш переймёте,

На честь вы поруху научитесь класть,

И вот, наглотавшись татарщины всласть,

Вы Русью её назовёте!

И с честной поссоритесь вы стариной,

И, предкам великим на сором,

Не слушая голоса крови родной,

Вы скажете: «станем к варягам спиной,

Лицом повернёмся к обдорам!»

Вот эти-то пророчества, как считает Толстой, и сбылись: потому и пережил безмолвный курган славу великого древнего витязя.

В стихотворениях «Колокольчики» и «Курган» обозначены лишь контуры исторических воззрений Толстого; история выражена в них хотя и в ярких, но слишком уж общих поэтических символах. Однако это были лишь подступы к исторической теме, к прямой её разработке. И первым шагом к такой разработке стала написанная в те же 40-е годы широко известная баллада «Василий Шибанов». Баллада явилась и первым образцом обращения Толстого к эпохе Ивана Грозного, которая в дальнейшем займёт в его творчестве столь исключительное место.

Интерес поэта к этой эпохе не случаен. В его представлении именно она, эта эпоха, отразила все те отрицательные последствия, которыми сопровождался процесс централизации государственной власти на Руси, именно в ней он видел наиболее яркое воплощение тиранической сущности самовластия.

В 1874 году, незадолго до смерти, Толстой писал в письме к А. де Губернатису, что одним из самых стойких его убеждений всегда было «отвращение к произволу… ненависть к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся».

В балладе «Василий Шибанов» деспотическое начало воплощено в образе Грозного. Царь-тиран, царь-«сыроядец», как называли его современники, Грозный сокрушил последние остатки аристократической оппозиции, с которой Толстой связывал воспоминания о былых свободах. Грозный уничтожил представителей древнейших княжеских родов, учредил опричнину, ввергнув страну в пучину террора и произвола. Негодованием, гневным укором дышат обращённые к нему слова князя Курбского, бежавшего от царской опалы в Литву:

«Ответствуй, безумный, каких ради грех

Побил еси добрых и сильных?

Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,

Без счёта твердыни врагов сражены?

Не их ли ты мужеством славен?

И кто им бысть верностью равен?

Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,

В небытную ересь прельщённый?..»

Однако хотя пылкая диатриба Курбского, без сомнения, выражает взгляд самого Толстого, всё же не Курбскому отданы симпатии поэта. Не говоря уже о том, что Курбский – мятежник, перебежавший (пускай и спасаясь от царского гнева) на сторону исконного врага Руси, это ещё и глубоко себялюбивый и в гордыне своей чрезвычайно жестокий человек. Отправляя с посланием к царю своего верного стремянного Василия Шибанова, только что спасшего ему жизнь, он знает, что посылает его на неминуемую гибель. Но всё же он не задумываясь жертвует им, жертвует всего лишь ради того, что его надменная речь достигла слуха венценосного врага.

Подлинный герой баллады – Василий Шибанов. Не сочувствуя Курбскому в его тяжбе с царём, а тем более – в его измене, он тем не менее до конца остаётся верным своему боярину. Человек долга, он не рассуждая идёт за него на смерть. И предсмертные его слова – это и горький укор Курбскому, и утверждение в сознании своего до конца исполненного долга:

«О князь, ты, который предать меня мог

За сладостный миг укоризны,

О князь, я молю, да простит тебе бог

Измену твою пред отчизной!..

Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,

Прости моего господина!

Язык мой немеет и взор мой угас,

Но слово моё всё едино:

За грозного, боже, царя я молюсь,

За нашу святую, великую Русь,

И твёрдо жду смерти желанной!»

Характерно, между прочим, что и сам Грозный в действительной переписке с Курбским ставил тому в пример именно поведение Шибанова, который «благочестие своё соблюде, и пред царём и предо всем народом, при смертных вратех стоя, и ради крёстного целования тебе не отвержеся, и похволяя и всячески за тя умрети тщашеся»…

Л. Емельянов

Фото - Галины Бусаровой