Андре Моруа. Ален. Часть первая


В мире не мало нас – тех, кто считает, что Ален был и остается одним из величайших людей нашего времени. Что касается меня, я охотно скажу «величайшим» и из современников его соглашусь поставить рядом с ним только Валери, Пруста и Клоделя.

***

Ален, настоящее имя которого Эмиль Шартье, родился в Мортане 3 марта 1868 года; учиться он начал в католическом коллеже этого города. Учителя находили в нем разнообразные таланты; при желании он мог бы стать физиком, поэтом, музыкантом или писателем; он захотел одного – оставаться свободным и уметь точно мыслить. Его привлекла сперва Политехническая школа, но вскоре он передумал, решил поступить в Эколь Нормаль (на гуманитарное отделение), «ибо это было легче», и получил стипендию в лицее Мишле в Ванве. Там он слушал лекции Жюля Ланьо, преподавателя философии, «великого Ланьо – по правде говоря, единственного человека, которого я признавал божеством».

Ланьо был глубоким мыслителем и отличался твердым характером; его курс состоял лишь из двух тем: одна – о восприятии, вторая – о суждении. В душе своего ученика Ланьо оставил неизгладимый след. Шартье поступил в Эколь Нормаль в 1889 году. Брюнетьер, «царивший» тогда в Эколь Нормаль, горячо поощрял порывы молодого философа, который с легкостью защитил диссертацию, после чего начал в коллеже Понтиви преподавательскую карьеру. В Понтиви, а затем в Лориане ему пришлось учиться этой нелегкой профессии. Ален читал лекции свободно, импровизируя и насыщая их примерами, взятыми у поэтов, романистов, из повседневной жизни; лекции эти приводили учеников в восторг. Очень скоро они стали боготворить его так же, как сам он боготворил Ланьо. Именно в Лориане благодаря делу Дрейфуса он втянулся в политику. В нем пробудился радикал – гражданин лояльный, но не смиренный, «гражданин вопреки властям». Он выступал в народных университетах, а затем, чтобы поддержать радикальную городскую газету, стал писать для нее хронику.

Назначенный в руанский лицей Корнеля, он и здесь немедленно завоевывает такой же авторитет. В «Депеш де Руан э де Норманди» он начал в 1906 году писать под псевдонимом Ален ежедневные «Суждения» - корреспонденции на пятьдесят строк, ставшие самым поразительным явлением тогдашней журналистики. Достойно восхищения, что в течение долгих лет политическая газета могла каждое утро печатать смелый и зачастую трудный текст, не только не отталкивая этим читателей, но приводя их в восторг. Стиль «Суждений» был строгим, мысль – возвышенной и без лести. Однако их читали. Многие вырезали и хранили эти шедевры, смутно угадывая стоявший за ними гений. Впоследствии лучшие из «Суждений» были собраны в один том, выходивший под заглавием «Сто одно суждение Алена» (1908, 1909, 1911, 1914, 1928 годы). Кроме того, под псевдонимом Критон он писал замечательные диалоги для «Ревю де метафизик э де мораль».

В 1902 году благодаря успеху своей преподавательской деятельности он был приглашен в Париж, где читал лекции сначала в лицее Генриха IV (в то же время возглавляя подготовительное отделение в Эколь Нормаль), в котором он воспитал несколько поколений молодых французов. Лекции его были так прекрасны, что на них приходили студенты из Эколь Нормаль и даже люди постарше. Его воспитанию обязаны самые различные личности: писатели, в том числе Жан Прево, Пьер Бост, Анри Массис, Самюэль де Саси, Морис Тоэска, политические деятели и преподаватели, такие, как Мишель Александр, впоследствии издававший «Суждения».

«Всем, кого он воспитал, - пишет Жильбер Спир, - Ален внушил ряд принципов, определенные убеждения, не связанные с религиозной и политической принадлежностью, с религиозными и политическими ярлыками. Мы узнали от него, что честность и смелость – это основные достоинства разума; что умственные способности каждого таковы, каких он заслуживает; что в раздражении, самодовольстве, страхе или неверии в свои силы глупость подстерегает любого из нас; что простейшие вопросы оказываются нелегкими, если к ним приглядеться; что проблемы запутаннейшие упрощаются, если действовать методично и настойчиво; и, наконец, что свобода представляет для человека основную ценность». Важно напомнить, что Ален был преподавателем философии и знал свое дело.

В 1914 году, уже в зрелом возрасте, освобожденный от военной службы Ален решил стать добровольцем. Он был противником всякой войны, но считал, что нужно повоевать, чтобы иметь право судить о ней. Он отказался стать офицером и всю войну прослужил в артиллерии рядовым. Об этом тяжелом испытании он написал две прекрасные книги: «Марс, или Рассуждение о войне» (1921) и «Военные воспоминания» (1937). Как раз находясь в армии, во время вынужденных передышек он написал «Теорию искусств» и «Восемьдесят одну главу о Разуме и Страстях».

Итак, он стал автором. Один из его друзей, Мишель Арно, принес Галлимару сборник руанских «Суждений»; «Марс» и «Теория искусств» были предложены тому же издателю и сразу приняты. Ален возобновил свои лекции в лицее Генриха IV и лицее Севинье. Мало-помалу ярость, вызванная «Марсом», утихла: «Я возвращался к человеку, - говорит он. – Я любил этого поэта как в злом, так и в добром. Я начинал понимать и то, как несчастье и счастье преображаются в поэзии, и то, что мифология, искусство и религия служат нам повседневным облачением...» В лекциях его появилась особенная тонкость, перспектива, блеск красноречия. Эта вновь обретенная умиротворенность выразилась в «Идеях и эпохах» - книге, написанной в душевном благоденствии, книге, ароматом своим напоминающей «возвращения» воинов у Гомера.

Начиная с этого момента большие работы следуют одна за другой. В «Богах» Ален излагает свои идеи о религиях. Он видит в них вынесение человеком своих страстей, страхов и надежд в равнодушный космос. Он показывает, что следующие одна за другой религии, начиная с магии в сказках и кончая христианством, являются не эпохами, но уровнями человеческого развития, ибо все они продолжают существовать в каждом из нас. В «Беседах на берегу моря» - быть может, самой трудной, но вместе с тем и самой глубокой его работе – он излагает свою метафизику. В «Идеях» он разбирает Платона, Декарта и Гегеля, не излагая их, но заново осмысляя. «Находить то, что хотели сказать лучшие, - это-то и значит открывать».

Ален, который ни за что не хотел допустить, что философия есть отрасль знания, отличная от сферы прочих человеческих идей, от религии и искусства, всю жизнь оставался страстным читателем романов и великолепным литературным критиком. Его «Размышлениям о литературе» придают завершенный характер «Стендаль», «Читая Диккенса» и, главное, «С Бальзаком» - несомненно, лучшая из всех книг, в которых рассматриваются подлинный смысл «Человеческой комедии» и ее глубочайшие совершенства. Следует заметить, что в чтении своем Ален всю жизнь ограничивал себя немногими произведениями, которые без конца перечитывал и знал досконально. Его спутниками были несколько великих умов; остальные для него не существовали.

Наряду с мастерами прошлого он высоко ценил Клоделя и Валери. С этим последним через посредство Анри Мондора он завязал дружбу и в любопытных заметках на полях прокомментировал «Очарования» и «Юную парку». Мне думается, Ален сам был по природе своей поэтом, но предпочел писать прозу, ибо проза строже и не позволяет выдавать напевы за мысли. Он был также моралистом, и в его «Сердечных приключениях» мы находим анализ страстей – любви, честолюбия, жадности, - который оставляет позади то, что писали на эту тему Ларошфуко, Лабрюйер и даже Стендаль.

К тому моменту, когда он подал в отставку, он уже давно страдал полиартритом. Болезнь эта внезапно обострилась, и всю оставшуюся жизнь ему пришлось прожить отшельником в своем маленьком доме в Везине, так как передвигаться он мог лишь от кровати к столу, за которым писал (или читал) весь день. Он никогда не жаловался, а ум его оставался чрезвычайно живым, так что у посетителей создавалось впечатление, словно они становятся умнее и моложе... Многие из прежних учеников, теперь его последователи, регулярно приезжали каждую неделю в Везине. Как в 1914 году, когда в соответствии со своими принципами он решил воевать простым солдатом, как во время дела Дрейфуса, когда он защищал республику, так и сейчас, больной, парализованный, страдающий, он проявлял стоическое спокойствие, достойное Эпиктета.

***

Все созданное Аленом можно разделить на две части, различающиеся не в теоретическом отношении и не по своему методу, но по составу. Первая из них – огромное здание «Суждений», вторая – законченные работы, такие, как «Боги», «Теория искусств», «История моих мыслей» или «Беседы на берегу моря».

Суждение как литературный жанр было детищем Алена.

Это стихи в прозе на две страницы, писавшиеся каждый вечер для ежедневной газеты. «Гений есть, либо его нет», - сказал бы Стендаль. Гения было больше чем достаточно, но «без твердой решимости писать к определенному дню эти маленькие поэмы никогда не были бы написаны». У каждого автора, как и у каждого бегуна, есть свой предел. Какой-нибудь чемпион по бегу на сто метров стал бы задыхаться на более длинной дистанции. В «Суждениях» Ален без труда проявлял себя в полную силу. Он ставил себе условием заполнять ровно две страницы, уверенный в том, что это ограничение будет служить ему такой же опорой, как поэту строфа.

Другое условие: никакой отделки. Всякому слову, написанному его сильным и размашистым почерком, надлежало остаться. Фраза должна была приноравливаться к тому, что ей предшествовало. Произведение становилось образцом для самого себя. Оно уверенно следовало к финишу, отбрасывая любые мысли, которые могли бы его задержать. В результате они начинали проступать в том или ином штрихе, в какой-то метафоре. «Отсюда, - говорит Ален, - своего рода поэзия и сила. Так композиторов, сочиняющих фугу, иногда увлекает strette, момент, когда все сходится, чтобы в конце концов стянуться в кольцо. Все является в какой-то сутолоке, и надо уплотнять, надо двигаться дальше, да побыстрей. Таков и мой акробатический трюк, насколько я могу судить о нем; к тому же он не удавался мне один раз из ста».

Этот галоп, ежедневно кончавшийся преодолением препятствия, то есть последней строки, продолжался в «Депеш де Руан» до самой войны 1914 года. Никто еще не дерзал заниматься журналистикой такого стиля; я не думаю, чтобы мы увидели когда-нибудь подобную ей. Читатели были в восхищении. Многие читали «Суждения» Алена раньше, чем новости. После войны тон его изменился. У этого бывшего рядового было тяжело на сердце, горькие мысли одолевали его. «Суждения», выходившие теперь тетрадками, стали длинней. Однако акробат оставался верен изобретенному им трюку, так же как философ – своим темам. И своему стилю. Ибо в этом была основа всего. «Мы стремились философию сделать литературой; с другой стороны, литературу – философией». Обе эти цели были достигнуты. Ален навсегда сохранил особую слабость к своим «Суждениям» первых лет. Он писал мне, посвящая одну из книг: «Это прекрасное издание переносит меня в лучшую пору «Суждений». Те, что здесь, метафоричны. Читателю надобно многое угадывать. Я встречаю на этих страницах непосредственность, которой у меня больше нет». И в надписи на более позднем сборнике: «Я нахожу здесь меньше поэзии и больше внешней серьезности. Вот что значит постареть, тем хуже для меня». Это было несправедливо. Его последние «Суждения» нравятся мне не меньше, чем первые. Они более мрачны, но то же относится и к эпохе.

Мне даже кажется, что очарование «Суждений» Алена заключается, в частности, в том, что различные годы и периоды вызывают в них соответствующие изменения. Замечаешь, как в них поднимается и опускается щит Ориона. Времена года водят в них свой хоровод. В свою очередь вереницей шествуют праздники. Пасха, троица, праздники «Тела Господня» и всех святых, рождество каждый раз становятся поводом для новых размышлений. На заднем плане различаешь времена года в иной перспективе, той, где главная роль отведена прецессии равноденствий, а также Великий Холод, который снова переместит центр мировых культур в Вавилон и Тир.

Читателю, пресытившемуся слишком долгими поисками того, «что в этом мире устаревает быстрее всего, - новизны», следует лечиться прекрасными творениями. Ему нужно вернуться к испытанным книгам, которые избавляют от необходимости выбирать и побуждают нас мыслить. «Гимнастика в качестве противоядия от настоящей войны – вот чем по сути оказывается для нашей души «Илиада». Я добавлю: и «Суждения».

В этом длинном ряду «суждений» у Алена есть излюбленные темы. Он интересуется всем на свете и рассуждает как о дрессировке лошадей, так и о любовных страстях, политических хитростях, искусстве художника, войне, боге. Но каждое рассуждение подкрепляется у него несколькими центральными идеями, составляющими как бы остов его мысли, - идеями, к которым он постоянно возвращается, чтобы получше отшлифовать их. Он повторяется? Конечно, повторяется. «Говорят, что я повторяюсь, - писал Вольтер. – Что ж, я буду повторяться до тех пор, пока не исправятся». Что касается Алена, он повторяется, чтобы исправлять себя, чтобы сильнее и поэтичнее сказать о том, что считает существенным.

И всегда он отправляется от реальности. Птица, дерево, человек за работой, солнце, встающее на горизонте, какое-нибудь прелестное чудовище, встреченное у Реца или Сен-Симона, - вот от чего отталкивается его мысль. Мир вещей не может существовать без разума. Но с другой стороны, реальность – единственное, что направляет наши мысли. Диалектик хотел бы жить в изолированном мире – мире идей, но мир един, и, как говорит Платон, мы дети земли, неотделимые от деревьев и скал. Ни один мыслитель, за исключением Платона, не был связан так прочно, как Ален, с кругом человеческих дел и искусств. Он любил разъяснять мысль на примере тела. Он знает, что раздражение часто объясняется тем, что человек слишком долго стоял. «Не пытайтесь его образумить, но предложите ему кресло». Он отмечает, что люди в очках верховодят другими, потому что поймать их взгляд невозможно. «Отражения в стеклах обманывают. А это дает время». Он был очарован моим рассказом о том, как Дизраэли, который не курил, принял предложенную Бисмарком сигару, чтобы паузы во время курения не давали тому преимущества. Он считал, что поэзия не что иное, как мысль, опережающая ее.

Тело выдает характер. Гобсек не нуждается в добродетели Попино, и к тому же она ему не под силу. Но Гобсеку под силу добродетель, свойственная Гобсеку. Как раз потому, что характеры постоянны, можно на характеры полагаться. С одинаковым блеском Ален, подобно Бальзаку, показывает, как профессия формирует человека, и, подобно Монтескье, выявляет механизм, передающий народам характер тех мест, где они живут. Глубокие заливы Англии в сравнении с венецианскими лагунами заранее предвещали лучшие парусники и более отважных моряков. «Так континент перегоняет стада своих туманных идей на острова…»

Подобно морю, человеческое тело знает приливы и отливы, и мысли необходимо взлетать и падать вместе с ними. За вспышкою гнева приходит отлив, то есть усталость. Такова действительность, и, что бы мы ни делали, человек не станет совершенно бесстрастным. Это не означает, что он не способен управлять собой посредством сравнительно легких усилий. Если моряк умеет править, парусная лодка, чтобы добраться к нужному месту, будет использовать силу ветра, прилива и отлива. Опытному политику знакома слепая сила толпы; он старается не раздражать ее и приближается к берегу зигзагами. «Нужно твердо держаться середины между двумя безрассудными крайностями: убеждением, что можешь все, и убеждением, что ничего не можешь».

«Все эти суждения как одно обязаны воле и посвящены ей». Обязаны воле, ибо возникли из твердой решимости каждое утро приниматься за работу и не прикасаться к уже сделанному. Посвящены ей, ибо являют постоянный пример воздействия человека на жизнь и на самого себя. Огромный мир, который нас окружает, не враждебен и не благожелателен. Каждый может действовать в нем, если только способен захотеть. И есть лишь одна возможность действовать, а именно – действовать. Хотеть – значит приниматься за дело и продолжать. «Я сделаю» - это ничто. «Я делаю» - вот решение. Единственное. Хороший крестьянин не вздыхает над чертополохом; он выпалывает его. Начатое произведение говорит куда больше, нежели побуждения и желания. «Счастлив тот, кто видит в проделанной накануне работе следы своей воли».

В свое время ряд «суждений» был извлечен из общей массы, составив трактат о счастье. В этом не было ошибки. «Суждения о счастье» избавили множество читателей от отчаяния, которого никакие действительные несчастья не оправдывали. Но, выделенные из целого, эти суждения о том, как строить жизнь, начинали походить на рецепты. Они выглядят лучше, оставаясь частью широкой панорамы идей. В кругу античных мифов, в атмосфере христианских принципов они блистают совершенством. Благодаря множеству замечаний о том, что такое видимость вещей, мы лучше понимаем, как обманывает нас воображение и, в частности, насколько неверно утверждать, что о смерти своей мы думаем со страхом, - ведь мысль эта беспредметна: мы способны представлять себя только живыми. То, что воображаемая катастрофа почти всегда страшнее, нежели страдания, причиняемые катастрофой действительной, то, что больной страдает сильнее здорового, а этот последний не может представить себе характера его страданий, - вот что надобно усиленно разъяснять, ибо на таком понимании держится душевное спокойствие.

Пер. В. Козового 

Фото - Галины Бусаровой