Москанал. Год 1933. Заключённых – 1.200.000


          Нынешним поколениям трудно себе представить, в какие сумерки – безнадежные и зловещие – погрузилась страна в двадцатые и тридцатые годы. Скудная жизнь под дамокловым мечом оговора соседом, при массовом характере ночных обысков и арестов…

Привыкли, притерпелись, сделались лицемерами. Особенно когда наступила эра сфабрикованных процессов – тут было опасно себя выдать неосторожным словом, взглядом, возгласом. Знали и об узаконенных Сталиным пытках подследственных, практиковавшихся и до него, – и тем не менее, участвуя в общих собраниях или шагая в рядах манифестаций с лозунгами «Требуем смертной казни шпионам и диверсантам», яростно подымали сжатые кулаки и до хрипоты подхватывали «Да здравствует Великий Отец народов!»

Не должен ли я благословлять судьбу за то, что по своему статусу репрессированного не имел случая демонстрировать распиравшую патриотов лояльность? Ссыльные, заключенные и прочие «лишенцы» не допускались до патриотических акций!

Говорить ли о том, с каким жаром открещивались от компрометирующей родни… Мы жили, никогда не забывая об угрожающе разверстой пасти гулаговских заведений, всегда готовых нас поглотить. Им была найдена оправдательная вывеска – «исправление через труд», что возводило каторгу в ранг культурно-воспитательного заведения.

Важно подчеркнуть, что узаконенное беззаконие, как и отсутствие гарантии неприкосновенности личности, напрочь изгнали понятие о праве – люди примирились с произволом, постепенно утрачивали представление о нравственности, моральных нормах…

Если и в обыденной жизни отношения между людьми определялись классовой ненавистью, то можно себе представить, какова была обстановка в местах заключения, где еще жестче и обнаженнее могли проявиться заложенные в людях недобрые чувства – волчья мораль. Тут был дан зеленый свет самым низким человеческим страстям и побуждениям: недобрый человек становился садистом, эгоизм перерастал в ненависть к соседу, ставшему конкурентом в борьбе за выживание. Тут угнетали не только неволя и принудительный труд, но и подлость условий, в каких приходилось жить. Скученность и грязь, голодный рацион, всевластие охранников всех рангов и бич советских тюрем и лагерей – совместная жизнь с уголовным отребьем. Воздух казался смрадным из-за висевшего в камере тумана кощунственной, предельно грязной матерщины. Удручала невозможность поддерживать маломальскую опрятность обихода, отсутствие белья, носовых платков... Все это «свинство» жизненных условий подтачивало в людях сознание человеческого достоинства, опустошало душу, порождало ощущение неполноценности.

Олег Волков

***

Первым советским лагерем были Холмогоры, родина Ломоносова. Холмогоры открыты в 1924 году. В них содержались остатки кронштадтских матросов – участников мятежа. Когда мятеж был подавлен, матросов-мятежников выстроили на молу в Кронштадте. Была команда – рассчитаться на первый-второй. Нечетные сделали шаг вперед и были расстреляны тут же, на молу, а четные получили по десять лет и сидели до 1924 года в тюрьмах, пока не запросились на «чистый воздух», и был открыт лагерь в Холмогорах. Питание там было плохое, побои, цинга. Матросы бежали, бросились в Москву. Из Москвы в Холмогоры была послана воинская часть. Красноармейцы окружили лагерь, и комендант лагеря, латыш Oпe, застрелился. Холмогоры были закрыты, уцелевшие матросы переведены в Соловки.

***

На 1 января 1931 года в СССР было шестнадцать лагерей: УВИТЛ, Соловки, Караганда и др. Всего в этих шестнадцати лагерях было около двух миллионов человек.  Самый большой списочный состав лагерей был не на Колыме, не на Воркуте и не на БАМЛАГе. Самый многочисленный был ДМИТЛАГ, Москанал с центром в городе Дмитрове, где умер Кропоткин, – один миллион двести тысяч человек. Это в 1933 году, и большей цифры заключенных не было. Об этом правдиво рассказал Варлам Шаламов в своём антиромане «Вишера».

                                  ***

Варлам Шаламов. Вишера. Антироман.

Глава «Степанов»

Об антоновском мятеже на Тамбовщине в 1921 году опубликовано за последнее время очень много работ. Это было восстание, которое никак не могли подавить, пока не принял командование герой Кронштадта Тухачевский. Тухачевский пушками смел до основания все деревни, где жили заподозренные в участии в антоновском мятеже крестьяне, не отделяя мирных от немирных, не заботясь о жизни женщин и детей.

После этой артподготовки в уцелевшие поселки были введены гарнизоны Красной Армии со сроком службы там до года. После этого мятеж пошел на убыль, и Антонова стали ловить. Антонова поймали, и огонь мятежа погас.

Во всех исторических работах об этом мятеже сказано, что Антонов был убит в перестрелке летом 1921 года. На самом деле судьба его несколько иная. Антонова застрелил родной брат, когда Антонов лежал в тифу, в бреду. Брат Антонова застрелился и сам. Вот такая смерть. Это смерть героя.

В отличие от всех армий, сражавшихся с Советами, в антоновских частях, как и в Красной Армии, были политические комиссары. Сам Антонов — бывший эсер, точнее, бывший народоволец из младших, осужденный на вечную каторгу и сидевший в Шлиссельбурге. Антонов был освобожден Февральской революцией и у себя на родине, в Борисоглебске, был начальником милиции, как Фрунзе, который тоже в эти месяцы был начальником милиции в Минске.

Политические комиссары Антонова выпускали газеты, листовки, где подробно объяснялось, за что выступает Антонов. Личная судьба, личная трагедия Антонова перекликается еще с одной человеческой судьбой.

Летом тридцатого, после четырех месяцев изолятора и следствия по делу Березников, я работал в УРО Вишерских лагерей старшим инспектором по контролю использования рабсилы. Начальником контрольного отдела был Майсурадзе, который позднее был начальником УРО на Колыме и расстрелян вместе с Берзиным в 1937 или 1938 году. УРО никак не могло найти старшего делопроизводителя. Это должность, через которую проходит освобождение заключенных. Много менялось людей — и вольнонаемных, и заключенных: то взятки, то халатность мешали наладить эту работу.

        В лагере не могли подобрать человека на эту работу, известили ГУЛАГ, и по спецнаряду из Москвы приехал один заключенный, бывший старший делопроизводитель Соловков. Звали его Михаил Степанович Степанов.

Конвоир сдал его дело – Майсурадзе был в отъезде, – я вскрыл пакет, бегло просмотрел анкету. В царское время: семь лет в Шлиссельбурге за участие в организации максималистов, последнее место работы в Москве — управделами НК РКИ.

Дело у Степанова пошло хорошо. Он был знаком со всеми тонкостями «группы освобождения» — научен еще на Соловках. Каждый день в определенный час он делал краткий доклад об освобождении за сутки лично начальнику УРО. Сдавал памятку-поверку. Начальника УРО Васькова тогда замещал Майсурадзе. Майсурадзе уехал в длительную командировку чуть ли не в Пермь, и кабинет его занял я, по должности старший инспектор. Каждый день в девять часов Степанов являлся ко мне, сдавал памятку и — не уходил, а оставался поговорить. Я его спросил в один из первых дней:

— Михаил Степанович, а за что ты сидишь?

— Я? Да ведь я Антонова-то отпустил.

И он мне рассказал удивительную историю, повторенную мной в рассказе «Эхо в горах» из сборника «Артист лопаты».

Семнадцатилетним гимназистом Степанов был арестован в числе эсеров-максималистов, оказавших вооруженное сопротивление. Все были повешены, и только несовершеннолетний Степанов остался жить и получил вечную каторгу, был посажен в Шлиссельбург. В Шлиссельбурге свой кандальный срок он отбывал вместе с Антоновым, будущим вождем тамбовского мятежа. «Мы ни разу не поссорились за два года», — рассказывал мне Степанов.

Когда кандальный срок кончился, Степанов перешел на общее положение, он встретился в Шлиссельбурге с Серго Орджоникидзе и под влиянием бесед с ним стал держаться не эсеровских, а большевистских взглядов. После освобождения, в феврале 1917 года, Орджоникидзе не забыл Степанова. Степанов весной 1917 года вступил в большевистскую партию, участвовал в Октябре, в гражданскую войну командовал сводным отрядом бронепоездов, действовал на антоновском фронте.

Тогда был дан приказ по всем частям: при захвате и опознании Антонов подлежит немедленному расстрелу.

— И вот, — рассказывал Степанов,— мне сообщают, что четвертая группа взяла Антонова. На этом участке фронта я был старшим. В своем вагоне. Говорю: «Введите Антонова». Антонов вошел, и я сказал конвоиру: «Выйди за дверь». Конвоир вышел, я подошел к Антонову и сказал: «Сашка, это ты?» Мы в Шлиссельбурге были скованы вместе. Как я этого не знал? Я не читал ни одной листовки, которую выпустили антоновские политические комиссары. Листовка была примерно такого смысла: «Я — старый каторжанин из Шлиссельбурга, приговоренный к вечной каторге и освобожденный только революцией. А что ваши вожди, что Ленин с Троцким, которые были только в ссылке? Разве можно их судьбу сравнить с моей?» Этой листовки я не читал. Что делать? Конечно, я сказал, что Антонова расстрелять не могу, хоть и есть такой приказ правительственный. Больше того, я освобожу Антонова, если тот даст честное слово не бороться больше с советской властью, исчезнет в небытии. Антонов честное слово дал. В ту же ночь Антонов бежал из-под стражи. Был суд. Трибунал. Председателем трибунала был мой брат, также командир Красной Армии. Начальник охраны получил десять лет условно за неправильную расстановку постов. И всё. Мятеж вспыхнул с новой силой. Через несколько месяцев четвертая группа взяла Антонова: он лежал в тифозном бреду и был застрелен родным братом, караулившим у постели. Кончилась гражданская война, с 1924 года я опять работал у Орджоникидзе управделами НК РКИ. Работал года два. Потом чувствую — следят за мной. Кто-то проверяет меня. Но ведь Антонов — мертв, брат мой — тоже, сам на себя я не доносил. Наступает день — арестовывают меня. И первый вопрос после всяких анкетных экзерсисов: «Где вы были в 1921 году? Расскажите-ка нам обстоятельства побега Антонова из-под стражи».

Клубок размотался так. Антонов бежал не один, а вместе с захваченным с ним же антоновским командиром. Этот командир добрался до Китая, принимал участие в рейдах атамана Семенова, был захвачен, отвезен в Москву и там «пошел в сознание». Излагая подробно свою жизнь, командир дошел до своего ареста чекистской группой в 1921 году вместе с Антоновым. Командир этот показывал так: «Мне Антонов ничего не говорил, но по всем обстоятельствам побега я думаю, что тут имело место предательство со стороны командования Красной Армии».

— А кто был тогда командиром?

— Степанов Михаил Степанович.

— А где теперь Степанов?

— Управделами НК РКИ.

— А кого судили за побег Антонова?

— Судили начальника караула. Дали десять лет условно.

— А где этот начальник караула?

— Давно демобилизовался — на земле где-то в Полтавщине.

Арестовывают бывшего начальника караула и везут его в Москву:

— А где ты был в 1921 году? А что ты можешь рассказать о побеге Антонова из-под твоего караула?

— Человек этот, начальник караула, был мне обязан жизнью, — говорил Степанов, — и, конечно, если бы его взяли в чекистские лапы любой твердости тогда же, на фронте, он бы пошел на смерть, но не выдал меня. А сейчас у него — семья, жена, дети, земля. И вот его волокут в Москву: «Расскажи». Он всё рассказал. Тогда арестовали меня и дали десять лет.

Степанов успел кончить срок по зачетам и остался на службе в Красновишерске начальником аэропорта.

В 1933 году в Москве на площади Пушкина, тогда еще Страстной, Степанов ударил легонько меня палкой по плечу — я проходил мимо со своей женой, и он задержал меня, рассказал о своей жизни и судьбе. Сказал, что не думает переезжать в Москву.

Вряд ли Степанов пережил 1937 год. Я много искал в библиотеках хоть малого напоминания о его пусть прошлой, дореволюционной, шлиссельбургской судьбе. И не нашел. Иногда мне кажется, что всё это мне приснилось: и Антонов, и Степанов, и клюшка, которой хромоногий человек в серой шинели зацепил меня на Страстной площади.

Фото - Галина Бусарова