Варлам Шаламов


Вишера. Антироман

Весной двадцать девятого года в отделе труда познакомился я с Александром Александровичем Тамариным.

На следующий день я был в сельхозе. Огромные оранжереи, парники – дело было ранней весной, – подготовленные рассады, зелень, теплый парниковый запах земли. Седой огромный старик в татарском бешмете. Две женщины около него – одна такая же огромная, как он, с таким же огромным носом и такая же седая, другая – маленькая, с желтым сморщенным лицом, маленькими ручками.

- Моя мама, – указал Тамарин на седую женщину. – И моя сестра.

Я поздоровался.

- Я писал раньше обзоры в «Комсомольской правде», – сказал старик. – «Тамарин-Мерецкий» – такая подпись. В отличие от просто Тамарина... Тамарин – это псевдоним Окулова Алексея. Знаете такого писателя?

- Да, слышал. Крестьянский писатель.

- Ну, крестьянского в нем ничего нет.

Мне нравится здесь, на Севере. И маме нравится. Маме восемьдесят шесть лет, и она всю жизнь прожила на юге. И сестре нравится. Она работает машинисткой в конторе. А я вот увлекался с юности цветами – пригодилось.

Александр Александрович вздохнул. Он дал мне журналы, книги, и мы распрощались. Разговоры с Тамариным, сельхоз на том берегу, тишина оранжерей...

- Вы еще молоды. Очень молоды. Но старше – будете ценить тишину. Мне – шестьдесят пять.

Срок у Тамарина был три года, три года концлагерей.

Александр Александрович был не Тамарин и не Мерецкий. Настоящая его фамилия была Шан-Гирей. Он был татарский князь из свиты Николая II. Когда Корнилов шел на Петроград, князь Шан-Гирей был начальником штаба пресловутой «Дикой дивизии». А потом по призыву Брусилова Шан-Гирей перешел на службу в Красную Армию, командовал корпусом в гражданскую войну. Корпус Тамарина принимал участие в операциях против Энвер-паши, против басмачей. Энвер был разбит, но ушел из окружения, перешел границу и исчез, а Тамарин был обвинен в военных ошибках, в помощи бегству Энвера. Тамарин был демобилизован из Красной Армии, жил в Москве, работал в газетах. Вскоре был арестован и заключен в концлагерь на три года. Любитель цветоводства и огородничества стал агрономом сельхоза

- На досуге подумайте, – говорил мне Александр Александрович. – Царские офицеры, особенно высшие, вовсе не были бездельниками. Каждый знал, и хорошо знал, какую-нибудь рабочую профессию. Граф Игнатьев – кузнец, и хороший кузнец, я – агроном, цветовод, а полковник Панин, что пришел с вами одним этапом, – великолепный столяр. И сейчас заведует столярной мастерской.

Да, позднее я знал еще замечательного мастера парикмахерского дела – забыл его фамилию... Тот был тоже, как и Тамарин, близок царскому двору.

- После революции, – рассказывал он, – я понял, что спасти меня может только ремесло. Не профессия, а именно ремесло. Вы понимаете меня? Я пошел к своему парикмахеру, который брил меня каждый день в течение десяти лет для двора. Тот за полгода научил меня всем премудростям. И вот я – парикмахер. Высококвалифицированный мастер. И в лагере не пропаду!

Через несколько месяцев… Тамарин рассказал свою историю (после поездки в Москву).

За эти три года, что он сидел, за границей вышли многочисленные мемуары. И в каких-то воспоминаниях говорилось, что Энвер, старый знакомый Шан-Гирея – Тамарина, переписывался с ним во время гражданской войны, чуть ли не встречался. И Тамарин помог Энверу бежать.

- Цель Энвера я очень хорошо понимаю. Скомпрометировать меня в глазах советской власти. Мое дело пересмотрели и дали мне десять лет. Даже старые почти три года не зачли. Будет мне семьдесят пять, когда освобожусь. А маме – девяносто пять. – Александр Александрович улыбнулся. – Я просил одного – пошлите меня на старое место, на Вишеру, в сельхоз. Там я и умру. Меня и послали обратно.

Именно Тамариным заложены основы сельского хозяйства на Крайнем Севере. В 1935 году Тамарин был награжден орденом Ленина (после того, как с него была снята судимость). 

1961 год

Русалка

 Пока строился гигант первой пятилетки, Березниковский химкомбинат, Москва его не забывала и по культурной части. Являлись туда и эстрадные коллективы, и циркачи, и фокусники, и театральные бродячие труппы, чтобы помочь, обслужить, заработать, внести вклад... 

…самым роскошным лагерным домом внутри зоны был клуб — роскошный двухэтажный клуб с будкой киномеханика, с гримировочной комнатой и даже ямой для оркестра. 
      Второй этаж клуба занимала всегда следственная часть с ее комнатами, камерой, тупиками. Там меня и допрашивали позднее. Время это — лето 1930 года. 

Я выиграл шахматный турнир — первое место занял, получил приз — шахматы, которые хранятся у меня до сих пор, уничтожена, сожжена была только наклейка, хотя для меня эти шахматы без наклейки — и приз и не приз. Но разум жены стер с шахмат эту улику.

 Клуб был так хорош, что лагерная труппа проводила там концерты для вольнонаемных за плату, как полагается. Вольнонаемные были довольны, а лагерное начальство — еще больше. 

Березники должна была посетить ни больше ни меньше как опера, московская опера. 
      Импресарио передового коллектива, сидевшего в кабинете начальства, не смутила возможность провести свои гастроли за колючей проволокой. 

- Даем «Травиату», «Риголетто», «Русалку», «Фауста» и концерт — пять вечеров.

- А сколько всего человек? 

- Восемь всего. Девятый – пианист.

- Вам как удобнее,— спросил я,— все оперы попарно или все подряд — для вольных и все подряд для заключенных? Сколько ваши гастроли стоят?

Импресарио сказал.

- Эту сумму мы вручим вам наличными.

- Но и к вам, товарищ Балашов,— источая любезность сказал импресарио,— есть другая просьба.

- Я слушаю вас.

- Насчет ужина.

- Не беспокойтесь, ужин будет, только без спиртного, конечно... 

- Без спиртного и ужин не в ужин. Даже наши дамы, поверьте... 

- Я верю,— сказал Балашов.— Но не имеем, войдите в наше положение. 

- Охотно вхожу, охотно,— сказал импресарио. 

- За счет ужина обговорим насчет подарков. 

- Какие подарки?

- Ну, то, что лагерю под силу. Что-нибудь из продуктов. По банке мясной устроим. И картошки насыплем…

- Отлично, отлично,— сказал импресарио.— Но всё же хотелось бы что-нибудь, как бы поточнее выразиться, ну не портсигары там, не бриллианты, не кулоны, но всё же какие-нибудь вещественные воплощения наших невещественных отношений. 

- Вещественного ничего не можем. 

- Ну, всё же... 

- Лагерные ботинки, что ли? Иль бушлаты соловецкого пошива? 

- Ботинки было бы очень хорошо,— тихо сказал импресарио. 

- Хорошо, восемь пар я вам дам. Но ведь там женских нет. 

- А разве в лагере у вас женщин нет? 

- Есть. Но они ходят в мужской обуви. 

- Тогда и нам мужскую. 

- Хорошо,— сказал Балашов. 

- Я всё подскажу вам,— зашептал импресарио,— дайте нам по паре белья. 

- Да ведь у нас казенное, бязевое. С печатями. 

- Мы вырежем печати. 

Балашов сдался. 

- Итак, мы обговорили девять пар белья, девять пар сапог... 

- У нас нет в лагере никаких сапог. 

Опера была не так плоха, как я ожидал после этой беседы. 
      Правда, у русалки не хватало одного глаза, а вставной был другого цвета, но говорят, что и у Александра Македонского были разные глаза. 

Русалка была женой импресарио. 

Вот тогда-то я и послушал каждую оперу. Рядом со мной сидел Павел Кузнецов, наш техник, мой земляк, театрал, завсегдатай Большого театра, и валился от смеха. 
      Но публика в зале, арестантская публика, захвачена была этим парадом оперного искусства, хотя все оперы пелись на одном и том же крохотном пятачке сцены. 

Опера была действительно московской. Московская областная опера — гастрольный коллектив без всякой подделки. 

Сделав вылазку на стройки гиганта первой пятилетки, труппа заработала немало «галочек» в отчетах о луче света в царстве новостроек. 

У меня никаких претензий к этой халтуре нет. Всё это превосходило, без сомнения, «цыганочки», чечеточки блатарями организованных развлечений. 

Это было летом 1930 года, а летом 1932 года в здании Дома союзов, где помещалась наша редакция, я столкнулся лицом к лицу с импресарио, выходившим из дверей гастрольного бюро Московской областной оперы.

Мы с минуту глядели друг другу в глаза. 

- Нет, не может быть! — сказал импресарио.

Бутырская тюрьма

Мне приходилось встречаться с революционерами царского времени. Одно замечание особенно запомнилось.

- С арестом,— говорили многие профессионалы,— наступает некое нравственное облегчение; вместо беспокойства, тревоги, напряжения — тайная радость, что всё как-то определилось, вошло в русло... И хотя впереди допрос, приговор и ссылка, в тюрьме можно душевно отдохнуть, укрепиться и укрепить других — тех, кто в этом нуждается.

- А книги? — спросил тот следователь, что помоложе. Книг было много.

- По корешкам,— снисходительным тоном сказал старший. 

Это мне не понравилось. Значит, от результата обыска ничего не зависело, арест мой предрешен. Я попрощался с дочерью — ей было полтора года — не будя ее. Попрощался с тестем и тещей — последний раз в жизни я видел их тогда. Попрощался с женой. 

Ничего не изменилось на Бутырском «вокзале»… В МОК (мужской одиночный корпус) входили через большую железную клетку с двумя дверьми, а в углу этой клетки была клеточка поменьше, запертая на три замка, и внутри сидел часовой с винтовкой, нацеленной на входную дверь. Было весьма романтично. 

 Еще Юсупов, тюремный староста юности — двадцать девятого года,— бывший придворный офицер, бывший басмач, энергично заставлял всех учить иностранные языки в тюрьме. «Тюрьма создана для изучения иностранных языков,— твердил Юсупов,— отвлекает, дисциплинирует время, дает живую практику — ведь в камере наверняка кто-нибудь знает чужой язык». Иностранные языки были страстью Юсупова. Второй его страстью было ежедневное бритье. Разломанным пополам лезвием безопасной бритвы, скрытой в спичечном коробке, он брился сам и брил всех желающих, вызывая проклятья комендантов, обыски. 

Тюремный быт не изменился с двадцать девятого года. По-прежнему к услугам арестантов была удивительная бутырская библиотека, единственная библиотека Москвы, а может быть, и страны, не испытавшая всевозможных изъятий, уничтожений и конфискаций, которые в сталинское время навеки разрушили книжные фонды сотен тысяч библиотек; от этих изъятий и уничтожения… пахло дымом фашистских костров. Но бутырской тюремной библиотеки это не касалось. Там можно было достать и «Интернационал» Илеса, и «Записки масона», и Бакунина, и «Повесть непогашенной луны» Пильняка, и «Белую гвардию» Булгакова. Логика в этом была — уж если тюрьма, то нечего бояться влияния какой-то книги, романа, стихотворения. Даже экономического исследования или философской работы. 

Я много читал в Бутырках… Я запомнил только три стихотворения, выученные «с голоса»: одно — Цветаевой («Роландов Рог») и два — Ходасевича. Почему я запомнил только стихи — не знаю. 

Там было много книг научного содержания, много самоучителей, и наша камерная «книжная комиссия» выбирала порядочно книг для занятий. По правилам библиотеки полагалась одна книга на десять дней. В камере было шестьдесят — восемьдесят человек. Конечно, в десять дней прочесть восемьдесят книг нельзя. Практически книг было неограниченное количество. Занимались языками — кто хотел, просто читали. По дневной программе утренние часы — от завтрака до обеда — отводились таким занятиям. Обычно на эти же часы приходилась прогулка — пятнадцать минут по песочным часам. Эти песочные часы, прислоненные к кирпичному выступу около входа, я хорошо помню.

Послеобеденное время всегда отводилось на «лекции». Историку, педагогу, ученому — и книги в руки. Арон Коган… доцент Военно-воздушной академии имени Жуковского, делал, помню, несколько вечеров подряд доклад «Как люди измерили Землю». 

  Георгий Каспаров, сын бывшей секретарши Сталина Вари Каспаровой, которую Сталин обрек на вечную ссылку еще с половины двадцатых годов, рассказывал историю Наполеона. 

Поход Кортеса в Мексику, история чемпионатов на первенство мира по шахматам, биография и творчество О'Генри, жизнь Пушкина, сопровождаемая чтением его рассказов. 
      Редко, раз в месяц, устраивались «концерты». Каспаров читал стихи, капитан дальнего плавания Шнайдер жонглировал тюремными кружками. 

 «Лекции» шли от обеда до ужина, а после ужина и последней второй оправки и отбоя в 10 часов отводилось время всякий раз на «ежедневные новости» (по газетам, по слухам).

 Кормили в Бутырках отлично. «Просто, но убедительно», по терминологии шахматных комментаторов. Хлеб с утра, шестьсот граммов пайки. Впервые здесь каждый узнал, что слово паек в действительности женского рода. Запомнить пришлось на всю жизнь. 

Утром выдавался и сахар — двадцать граммов на человека, и папиросы по десятку третьего сорта типа «Ракеты». Папиросы, как объясняло тюремное начальство,— от Красного Креста. Это был единственный признак существования Красного Креста в наших политических тюрьмах — вопрос, который интересовал тогда многих.

Приносили чай. Вернее, кипяток и какой-то «малиновый» напиток в пачках, напоминавший чай гражданской войны.

Утром выдавалось одно блюдо. Этим блюдом была каша — пшенная, овсяная, перловая, магар, гречневая, картофель или винегрет — с растительным маслом, по полной миске, досыта, словом.

В час был обед, и давали один суп — три дня рыбных, три мясных и один день в неделю — овощной. Мясо выдавалось в вареном виде, отдельно нарезанное, а в рыбные дни — кета, камбала. «Ложка стояла» — таким густым был суп. 
      Вечером в семь часов давалось всегда то же блюдо, что и утром. 

 Раз в десять дней камера пользовалась «лавочкой» — разрешались покупки в магазине. Можно было покупать лишь на 13 рублей в «лавочке» каждому — денежные квитанции сдавались в магазин, и через день каждый получал свою квитанцию обратно.   В «лавочке» бывал всегда и белый хлеб, и масло, и колбаса, и сахар. Покупать можно было всё что угодно.

Прогулка — ежедневная тысяча шагов по камере — по совету Андреева, генерального секретаря Общества политкаторжан. 

 У всех людей есть какое-то самое значительное событие в жизни, знаменательный день. Многих я об этом спрашивал. Для Александра Георгиевича Андреева таким событием было свержение самодержавия — 12 марта 1917 года, для Зубарева, соседа моего по одной из больниц,— покупка двадцати банок овощных консервов, когда все банки оказались со свиной тушенкой,— более потрясающего события в его жизни не было. 

А Валерий Андреевич Миролюбов двадцатилетним студентом нашел бриллиантовое ожерелье княгини Гагариной. В газетах была объявлена награда — пять тысяч рублей. Дело было в 1912 году. Студент Миролюбов нашел ожерелье в канаве и принес в княжеский особняк. Князь вышел, поблагодарил и сказал, что сейчас он распорядится насчет выдачи объявленного вознаграждения. Но Миролюбов сказал, что он не хочет никаких пяти тысяч. Он — студент, нашел и принес — и всё. Князь Гагарин пригласил его к обеду, познакомил со своей женой, и до самой революции Валерий Андреевич был желанным гостем в княжеской семье. 

Казалось, что достаточно выйти из тюремных ворот — и всё исчезнет, как дурной сон: и конвой, и камера, и следователь. 

Подписал под пытками! — ничего. Важно остаться в живых. Важно пережить Сталина. В этом была логика, и сотни тысяч «подписавших», обреченных на бесчисленные страдания, душевные и физические, умирали от холода, голода и побоев, в этой единственной надежде находили силу ждать и терпеть. И они — дотерпели до конца. 

В Бутырках встретился я с Германом Хохловым, литературным обозревателем «Известий» того времени.

- Мы думали, что нас арестуют, что придется пробыть какое-то время в ссылке, но концентрационный лагерь! Этого мы не ждали.— Хохлов протирал очки, надевал их, снова снимал.— Черт с ним со всем! Давайте читать стихи! 

 

Варламу Тихоновичу Шаламову не было двадцати двух лет, когда он вступил на этот путь – тюрьмы, этапы, пересылки, лагеря; двадцать лет он провёл в лагерях:

«19 февраля 1929 года я был арестован. Этот день и час я считаю началом своей общественной жизни…»

И началом этого пути были Вишерские лагеря Северного Урала: «13 апреля 1929 года я впервые вошёл в лагерные ворота…»

Цикл автобиографических рассказов и очерков автор назвал «Вишерой» и определил его жанр – антироман.

1937 год

На фото изображена картина И.Левитана "Над вечным покоем"